Его рука напрасно шарила под тканью рубахи. Напрасно цепляла кожу на груди. Пусто. Нету. Не было на нем образка.
И тут он услышал ее смех.
Ее жуткий, подземный, подводный, черный, вспыхивающий адскими огнями смех, и он видел подкову ее зубов, ее язык, дрожащий в смехе, и смех не кончался, и он готов был размозжить ей голову кулаком, кинуть ее об стенку, как он швырнул Эмиля, чтоб только она перестала смеяться.
– Почему ты преследуешь меня?!
– Подожди, дай докурю. Уж очень вкусная сигаретка попалась.
Она развязно, нагло докурила, бросила окурок на пол перед креслом, наступила на него ногой в телячьем сапожке.
– Ты хочешь знать все сразу и во всех подробностях?.. Нет больше смысла тебя мурыжить. Только приготовься, не падай на пол, не вопи и не дергайся, я не люблю, когда передо мной устраивают истерики, особенно мужики. Бабы – еще куда ни шло.
Он впился глазами в ее лицо. Господи, какая мука. Скорей бы.
– Где мой образок?!..
– Пить надо меньше, Митя. На льду озера, грязного прудика в Купавне, где ты так старательно топил моего отца и не утопил, я нашла его. Вот он. Возвращаю тебе его… растяпа. – Она помолчала миг. Выдернула образок св. Дмитрия из-за пазухи. Кинула Мите. Он поймал, потрясенный. Издевательски проронила: – Сы-нок. Братец молочный.
Он попятился. Жар обнял его лоб и виски колючим венцом.
– Твоего… отца?!
Молчанье разрезало воздух широким кухонным тесаком.
– Почему ж у Дьявола не может быть отца? Щедр и велик Отец наш Небесный, тебе же мой брат читал, что ж ты, дурья башка, так плохо все запомнил?..
– Что ты мелешь…
– Я же говорю, не расслабляйся, Митя. Не падай в обморок. У меня с собой нет нашатыря. Эмиль Павлович Дьяконов – мой отец. Андрей Эмильевич Дьяконов, убитый тобою, – мой родной брат. Константин Михайлович Оболенский – мой единоутробный брат, сын моей бедной матушки. Я, между прочим, очень любила его отца, Мишу Оболенского, славного такого мужика, хотя мы никогда не жили вместе с ним, он сам воспитал Константина, сам сунул его носом в религию… и во все это… в Божье.
– Кто была твоя мать?! – выкрикнул он, теряя сознанье, покрываясь холодным потом. – Кто была твоя мать?!..
Она вытащила из пачки еще одну сигарету. Зажгла, снова затянулась. Закрыла глаза. Бархатная красная маска отсвечивала пламенем костра.
– Моя мать была Ирина Васильевна Голицына, – сказала она тихо и жестко. – Ирина Голицына, которую ты убил.
– Я не убивал ее! – выхрипнул он. – Она… сама…
– Само ничего не происходит. – Она глотала дым, как водку. Зелень ее глаз снова зло засияла перед ним. – Ничто не рождается из ничего, и ничего не исчезает в пустоту. Ты это знаешь лучше меня.
– Почему Эмиль… никогда не говорил мне о тебе?!..
– Он ничего не знал. Я таилась. Лора тоже не знала. Мне до Лоры дела не было. Какое мне дело, какие у Эмиля по жизни были жены. Я скрывала лицо под маской. Зачем?.. Я же не в него родилась мастью. Я родилась вся в прабабку, в Наталью Голицыну, она была красавицей… ее так и звали в Москве: женщина- Дьявол, – розовые губы изогнулись под маской в улыбке. – Она сводила с ума высший свет, офицеров, Царских гвардейцев, князей, поэты посвящали ей стихи, корнеты стрелялись из-за нее. Когда мою мать отправили в лагерь, к черту на рога, в этой дьявольской стране всегда людей отправляли к черту на рога, куда-то на севера, на Колыму, в вечную мерзлоту, и она рубила там лед и камни чертовым кайлом, и ее там водили на расстрел, но не расстреляли, потому что она приглянулась палачу, тому, кто пускал зэкам пули в затылок, и ее привели к нему, и она легла под него, когда все это с ней Бог… Бог?!.. сотворял, меня воспитывали другие люди. Не князья. Не графья. Простые люди. Те, которых ты убил, Митя, тоже.
– Кто?.. – Он почувствовал, как его горло дерет будто наждаком. – Кого я убил?..
– Те, кого ты убил, когда похищал у них картину. Валера и Валя. Я звала их обоих, вместо «папа» и «мама», вместо «дядя» и «тетя» – «вавочки». Вава, я пошла на каток. Вавочка, я сегодня не пойду в школу, у меня горлышко болит. Горлышко… – Она покосилась на его ходящий ходуном над гортанью кадык. – Ты их убил, ты взял картину. Эта картина – материнская. Эта картина – из коллеции Царя, из Зимнего дворца. Царь подарил ее матери в знак любви. Любовь может быть не только совокупленьем, Митя. Ну да ты и сам это знаешь. Немножко знаешь. – Она снова прямо, пристально посмотрела на него. – Так что картина эта, дорогой мой, – моя. Это мое, кровное, наследное. Как вавочки любили этого Тенирса. Вечерами пили чай из самовара, рассматривали его, цокали языками: ах, как жалко Адама и Еву, бегут, убегают из такого хорошего, красивого места, из Рая. Милые вавочки. Я оставила им картину, когда уходила от них жить другой жизнью. Сказала: пусть у вас висит. Когда-нибудь возьму. Они хорошо воспитывали меня, но, видно, плохо воспитали. Я испортилась. Я развратилась. В семнадцать лет я почувствовала в себе огромную силу. Я не знала, какая она, эта сила. Бог это или Дьявол. Если б Котя в это время был рядом со мной, взял бы меня крепко за ручку и повел меня в церковь, я бы, может быть, поняла, что я – святая. Во мне бешено играла сила. Я не знала ей имени. Рядом со мной оказался тогда не Котя Оболенский, мой странный блаженный братик. Рядом со мной оказался… – она опустила голову. Замолчала.
Молчанье повисло страшным чугунным шаром над их головами.
И просверкнуло мечом.
Красно-золотым карающим мечом Ангела с картины, что тихо мерцала над их склоненными головами.
– Говори! – крикнул он.
– Рядом со мной оказался мой отец. Он не знал, что он – мой отец. Я не знала, что я – его дочь. Он изнасиловал меня после спектакля в Большом театре, после «Кармен», на которую водил меня, купил шикарные места в ложе бенуара, прямо в ложе, задернув бархатный занавес, подняв мне белую юбку, и я помню кровь на белом, и как это больно было, страшно, а он пригрозил мне револьвером, чтоб я не орала, не позвала капельдинершу, и все так быстро сделалось, я даже не успела понять, как… боль, будто тебя ножом проткнули, кровь, и все, и у него с усиков капает слюна. С тех пор я ненавижу красный бархат. С тех пор, чтоб никто не узнал меня, ни он, ни ты, никто на свете, я ношу ненавистную бархатную маску. Как же я ее ненавижу, – не поднимая головы, тихо сказала она. – Как же я ненавижу свою жизнь.