недвусмысленные глазки, и пошел по залу вдоль стола – искать Цэцэг. Стоящие у стола ели, пили, улыбались, щебетали. Он отошел и увидел, что люди и впрямь, как жуки или кузнечики, со всех сторон обсели стол, чуть не прыгают на него, хватают лапками еду и питье, стрекочут, распускают крылышки. «Люди не насекомые, Ефим. Ты бредишь. Люди – это люди. Тебе надо выспаться. Хоть один раз в месяц – хорошо выспаться. И не с женщиной, а одному».
Он подумал: усну, и приснится этот, с жуткой корявой улыбкой, с изрезанным бритвой лицом. Он подошел к Цэцэг, взял ее под локоть.
Они уходили с вернисажа. Они удалялись. Покидали праздник в его разгаре. Когда он сходил по мраморной лестнице под руку с сияющей, румяной Цэцэг, довольной вернисажем, общением, выпивкой и шведским столом, он внезапно, ни с того ни с сего, подумал о ее прошлом: а ведь я не знаю ее прошлого, ничего не знаю, кроме ее работы в «Фудзи», кто она, что она, откуда? В чьих руках она побывала, кто ее мучил, кто ее шлифовал? В какие переделки она попадала?.. У девочки было наверняка темное прошлое. «Ну и что, это же тебя не должно волновать. У нее слишком прозрачное настоящее». Какие-то слухи... какая-то невнятица. Он знал, что у нее взрослый сын, музыкант, пианист, она родила его в шестнадцать лет... смелая.
Рука Цэцэг скользила по мраморным перилам. Алмазный перстень от Де Бирн был надет поверх тонкой перчатки, слепил глаза игрой длинных разноцветных лучей. И тут вдруг им, идущим, под ноги откуда-то сверху, ему показалось – с потолка, из-под люстры, с небес, слетел конверт. «Сам, что ли, слетел? – Он остановился, придержал за локоть Цэцэг. – Никто же ниоткуда ничего не бросал». Хотел наклониться – лакей опередил его, лакеев на вернисаже было понатыкано всюду, как изюма в булке. Осклабившись, протянул. Ефим взял конверт будто отмороженными пальцами. Вскрыл. Развернул. Из конверта вывалилась, медленно спланировала на пол фотография.
Фотография лежала у его ног.
ЕГО ФОТОГРАФИЯ.
Он. Он сам. Только – лысый.
Или – обритый налысо?
И взгляд – тяжелый, как гиря. И черная рубаха.
И черный крест на рукаве.
Цэцэг покосилась через плечо. Лакей снова, как ванька-встанька, наклонился и поднял фотоографию, протянув ее Ефиму. Люди рядом с ними переставали бормотать светские глупости, останавливались на ступенях лестницы, с любопытством смотрели на них.
Цэцэг все так же глядела через плечо, надменно. Ни одна жилка на ее лице не дрогнула. Восточное самообладание, ты великолепно. Черт побери, у них и бабы – Будды.
В конверте – ни записки. Ни письма. Ни подписи.
Только его собственное лицо. Страшное, голое.
Военное лицо. Лицо палача.
Музыка, пугая, внезапно ударила, как хлыстом, сзади. Оркестр, на презентацию пригласили струнный оркестр знаменитой Светланы Бекетовой, он и забыл. Музыка захлестывала их, обрушивалась на них горячим водопадом, потом – ледяными струями минора, потом снова плясала вокруг них мажорный канкан. Он положил свою фотографию в карман. Продолжение следует, Ефим Георгиевич. И именно такое. В подобном шантаже есть вкус, ты не находишь?! Музыка гремела и издевалась над ними. Он схватил за руку Цэцэг – слишком крепко, ей стало больно, она, кривясь, вырвала руку, пошла одна по лестнице вниз, подбирая платье, все быстрее, быстрее. Музыка, задирая хвост, неслась следом, настигала. Он сбежал вслед за нею, уже ничего не видя, не слыша. В зале уроды Судейкина, несчастные дети алкоголиков, преступников, наркоманов, облученных, скалились в бронзе, изгалялись, корчились, плакали, адски хохотали, горбились на корточках в жалкой мольбе: пощади.
– Ада, ты почему не спишь? Третий час ночи. Что ты делаешь?
– Ох, Жорочка... – Она выползла из-за стола в длинной, волочащейся по полу ночной рубахе, стянула ворот рубахи на груди, тончайшие лионские кружева торчали из-под сухих прокуренных пальцев. – Прости. Засиделась. Задумалась... – Она напрасно пыталась заслонить собой, широким кружевным рукавом ночной сорочки бумаги и фотографии, разбросанные по столу. – Я сейчас лягу... Не ворчи...
– Я не ворчу. – Он шагнул к ней. Властно отодвинул ее. Обозрел заваленный старыми бумагами стол. – Опять ковыряешься в прошлом, жена? Не советую. Мы с тобой не в том возрасте, чтобы копошиться скальпелем в старых язвах. Или они тебе покоя не дают?
Ариадна Филипповна устало махнула рукой. Ее высохшее, все еще красивое, гордое лицо с точеным, будто мраморным, профилем покраснело, в неярком свете настольной лампы выявились все мелкие, будто письмена на пергаменте, морщины. Она тяжело, прерывисто, будто после плача, вздохнула.
– Не могу. Не могу!..
– Что – не можешь?.. Расстаться со всем этим?.. – Он поддел пальцами ворох бумаг. – Сжечь? Хочешь, я сожгу? Человечек так носится всегда со своим прошедшим, забывая, что надо смотреть вперед...
– Мне поздно смотреть вперед, Жора. – Голос Ариадны Филипповны дрогнул. – Я сейчас могу смотреть только назад. Скажи, это преступление? Я имею право на свое прошлое?
Она старалась, чтобы голос ее не дрожал. У нее не получилось.
Он крикнул: и голос гулко отдался в углах погруженной в полумрак, богато обставленной огромной спальни:
– Не имеешь! Не имеешь! Не имеешь!
Ариадна Филипповна отшатнулась, сверкнула глазами. Он попятился. Эта красивая старуха все же, как и раньше, имела над ним власть.
– Меня пугать, Жора, – сказала она неожиданно изменившимся, хриплым, ставшим наглым, подзаборным голосом, – все равно что деньги на ветер пускать. Ты же ведь не привык, дорогой, пускать деньги на ветер? – Ее лицо внезапно по-блатному перекосилось кривой, нагловатой ухмылкой, вставные зубы, блестя, вылезли вперед, светлые, серо-голубые прозрачные глаза в кругах обвислых черепашьих складок старой кожи вонзились в Георгия Марковича, как два копья – навылет. – Ты же так любишь свои денежки... – Она сплюнула, словно между зубов у нее была дыра, замаскированная фиксой. – Фраер...
Он все пятился к двери. Она стояла перед ним в ночной сорочке, кружева мели паркет. Его лицо побелело. Ему показалось – она сейчас схватит, сдернет со стола тяжелую хрустальную вазу и запустит в него с размаху.
– Ну, ну... Ада, не дури, успокойся... Я понимаю, Фимка тебя взвинтил... Но ты не должна... Не надо... Слышишь, не надо...
– Уйди. Уйди, падла, – отчетливо, сухо проговорила она, подняла руку и закрыла кружевным рукавом изморщенное лицо, не желая видеть и говорить.
Он спешил, бежал, он очень торопился, он быстро захлопнул дверцу «Феррари» и влетел в подъезд, где уже выставил, ничтоже сумняшеся, двух охранников вместо одного, чтобы, в случае чего... – о, он очень спешил, сегодня из Америки прилетал страшно важный человек, он должен был немедленно, сию минуту переговорить с ним и срочно встретиться, а при шофере, в машине, говорить не хотел, зачем ему были лишние уши; встреча была архиважной, он нее зависели его положение в слоеном пироге сложного западного мира, ищущего пути выхода, как из компьютерной игры, из новой реальности, и его деньги в его российских банках. Игра стоила свеч, и он действительно очень спешил. Задыхаясь, кивнув быкам- бодигардам, он, плюнув на лифт, пробежал вверх по лестнице, торопясь к себе, – и тут под его ногами что- то блеснуло. У, противные дамочки, подумал он весело, шастают, роняют драгоценности, ну да, элитный дом, к кому-то в гости приходила дорогая проститутка или наследная княжна, бежала, торопилась, так же, как он сейчас, потеряла... Он наклонился и быстро подхватил с пола вещицу. Черт, черт! Какая прелесть! Какая-нибудь богатая растяпа обронила, теперь вся тонет в слезах... А может, это подарок небес, и его надлежит повесить туда, где висят у его прикольного папаши кучи женских украшений – в его Ювелирную Комнату, у них в доме была и такая?.. Уютная комнатка, между прочим, по стенам – на коврах, на соломках, на черном бархате, на розовом атласе – бабьи бирюльки, браслеты, броши, подвески, ожерелья... Золотые цепочки, громадные бирюзовые, агатовые перстни... Откуда они? Он никогда не задумывался. Ну, увлекается