– Не, че ты, Люкс, че ты, че ты... Хочу! Не тронь! – Зубр шутливо вздернул руки и показался в двери весь – похудее, чем рослый и массивный Люкс, но не менее широкий в плечах, такая же косая сажень. – И даже приволок кое-что! Фюрер будет доволен.
– А Фюрер че, сюда, што ль, явится?.. Много ж нам чести...
– Не-а, мы ему сами все принесем... на блюдечке!..
– С каемочкой из маленьких черных свастичек, да?..
– Не без этого...
– Блюдечко разрисовал?.. вали сюда...
– Держи карман шире, Люкс!.. Брызни глинтвейну!..
– Облизнешься и утрешься, Зубрила...
В огромной пустой, без мебели, комнате с грязными, в потеках, давно небеленными, не обклеенными обоями, обшарпанными стенами, – что было тут когда-то?.. контора?.. учреждение?.. офис?.. или, может, кто-то тут жил, обрастал хозяйством, вдвигал сюда человечьи коробки, шкафы, тумбы, иные ящики для хранения одежды и утвари, а потом люди умерли или уехали отсюда, а их обстановку разломали на щепки, сожгли в печах в лютые холода?.. – никто не знал... – толклись и бормотали, хохотали и ругались, готовили еду и мастерили: жили. Здесь собирались бритые скины, пили водку, писали свои песни, готовили корявые, неуклюжие тексты воззваний, шили флаги с черными крестами, учились бороться, дрались и возились, слушали новые кассеты с записями «Реванша» («во дает Таракан!») и «Герцеговины флор» («ну, нынче чуваки что-то не в форме, что-то сдали немного они, пора на Канары, отдохнуть пора корешам»), приводили сюда девиц и раскладывали их прямо на полу, на двух черных тонких физкультурных матах, что притащены были сюда из школы напротив; сам дом, раньше жилой, в котором находилась комната, где не только собирались бритоголовые, но и обитали, жили два бродячих скина – Лемур, с глазами огромными, как у совы, приехавший из Красноярска, и Старый Пес, поименованный так из-за странного, прикольного лица, сильно напоминающего собачью печальную морду, – да мало ли чем тут занимались они! Самое забавное, что никто из скинов не знал, не помнил, как и когда появилась у них эта комната; кто за нее платил; и никто и не помышлял, что у них могут ее отобрать, или, еще хлеще, выгнать их всех отсюда. Они жгли свет, варили на старой электрической плитке еду, жарили в необъятной старой сковороде, найденной на свалке, вечную картошку, что в мешках с рынка приволакивали Лемур и Алекс Люкс, и в ус не дули. Время остановилось. Фюрер их опекал. Фюрер иной раз с царского плеча кидал им деньгу. А еще был Уродец. Чек. У Чека всегда водились бабки. За Чеком всегда стояла живая сила. Чек и сам был – сила, и его боялись. Боялись все, кроме Зубра. У Зубра с Чеком была война.
– Этот... страшный... приходил?..
Зубр подмигнул Алексу Люксу, шагнул через порог. Окинул придирчивым взглядом плакат с размахнувшимся по всему бумажному полю Кельтским Крестом.
– Недурно. Куда поволокем?
– На Щипок. Привесим на стену этого... как его... ну, институт там. Студентов куча. Пусть бегут мимо, читают.
– Жопы они все, твои студенты. Они ничего не читают. Они спят на лекциях.
Спят, чтобы в армию не идти.
– Наших половина в армии побывала.
– А я вот не был. И закосить, между прочим, желаю.
– А Чек вот был. И даже воевал.
– В какой там, блин, армии! Знаешь ты все!.. – Зубр аж задохнулся от возмущения. – Знаешь, где Уродец воевал? Вместе с боевиками бился, на Кавказе дрянном, на стороне чечнюков, против нас, блин! Против нас, русских, понял?! Да и сам-то он – еще проверить надо, русский какой!
Дверь распахнулась. Люкс, поддев носком массивного черного «гриндерса» лежащую на полу свежезакрашенную афишу, повернулся к вошедшему.
– Легок на помине, Чек, – насмешливо сказал он. – Классно, будешь богат и счастлив! Весь в шоколаде будешь скоро, блин! Щас только о тебе говорили!
– Я слышал, – беззвучно сказал Чек, делая шаг по направлению к Зубру. – Я все слышал. Иди сюда, дрянь. Я желаю поговорить с тобой. Без слов, сука, но от души.
Зубр не заметил, когда Чек, перекосив в ярости и без того страшное, искореженное, все изрезанное лицо, сделал молниеносный выпад. Они сцепились, впились друг в друга, обхватили друг друга руками и ногами, как два черных паука, и повалились на пол, и покатились – прямо под ноги другим скинам, что копошились в огромной комнате, хозяйничали, переворачивали ножом картошку на сковородке, сидели, скрестив ноги, на матах, слушая горланящую группу «Аргентум»: «Хальт! Хальт! Твой голос – альт! Хальт! Хальт! Два пальца об... асфальт!..»
– Два пальца об асфальт – это классно придумано, – задумчиво проронил Алекс Люкс, поводя под мокрой от пота черной рубашкой широкими, налитыми плечами, наблюдая, прищурясь, как Чек и Зубр катаются по полу и молотят друг друга. – Эй, друганы, только не до крови! Только не до крови! Ну до чего на кровь натасканы, прямо сладу нет!
Чек уже раскровянил широкоскулую рожу Зубра. Зубр был рыж и дюж, веснушки усеивали его нос и щеки. Размалеванные, обритые скин-девицы сходили по Зубру с ума.
– Я покажу тебе, ты, секс-символ сраный, – выбормотал Чек, слизывая кровь с уродливой, вывернутой, будто заячьей, губы, – я покажу тебе – «против нас, на стороне чечнюков». Сука! Если тебе к поясу привяжут гранаты, связку гранат, и швыряют тебя, гогоча и матерясь, под танк, а танк прет на тебя недуром, грохочет, а ты бежишь на него... и тебе надо успеть, пока ты бежишь, отвязать гранаты от пояса и бросить их, и откатиться кубарем в сторону, и отползти, и убежать, житуху свою спасти, а бросать, сука, гранаты некуда, кроме как в этот танк, на тебя ползущий... ты, сука! Ты понимаешь это, нет! – Чек прижал тяжело дышащего, натужно сопящего Зубра животом к полу. Хрипя, ненавидяще смотрел в его веснушчатое лицо. – Понимаешь?!
– По-ни-ма... ю-у-у-у!.. Больно, пусти...
– Нет, ты не понимаешь, сука! – Зубр с ужасом глядел в нависшее над ним страшное, искаженное бешенством лицо, не вынес, зажмурился. – Ты не понимаешь! Ты не понимаешь, когда ты из-под танка, тобой взорванного, вылез, чудом остался жив, а чечнюки ржут как кони, тебя в охапку берут, тащат к себе в землянки, в домишки, что близ линии огня торчат – голые стены, мазанки, только от пуль и скрыться, зимой не печи, ни черта, холодрыга, только мангал горячий и спасал, они, собаки, мясо все время жарили, – вот тебя в такую хибару затащат, а там, блин, человек пятьдесят уже набилось, мангал горит, угли тлеют, мясо на шампурах жарится – какое, к чертям, мясо?!.. ну, догадайся?!.. а никто не знает, хоть башку на отсеченье, человечина или свинина, а они все уже перепились, все пьяные, им все равно... и меня выталкивают в круг, в пустое пространство: ты, пацан, танцуй! Станцуй нам танец, ты, кривой!.. ты же отлично танцуешь... Станцуй нам наш, кавказский!.. а мы тебе мясца подкинем... А у меня от голода, слышишь ли ты, сука, слюни текут прямо по подбородку... И я – танцую... Я – танцую, ты, сука, понял это?! Нет?! Еще скажи мне, что я – с ними – против – нас – сражался! Еще крякни, утка рыжая!
Чек размахнулся, чтобы ударить еще, и Зубр дернулся всем телом, выкатил глаза из орбит, заверещал:
– Не тронь, ты!.. Глаз выбьешь!.. зверь...
Чек опомнился. Сполз с распростертого на полу тела. Встал. Отер сведенное судорогой, страшное лицо ладонью, будто смывая грязь бешенства, гнева. Отвернулся. Скины притихли. Настала полная тишина. В тишине было слышно, как шипит на сковороде, пригорает картошка.
– Не буду. Все. Ты и так все понял. – Чек обернулся к притихшим, присмиревшим, наблюдавшим побоище, как драку диких зверей в цирке или американский триллер по телевизору, молчащим скинам. – Друганы. Все слишком серьезно. Все далеко зашло. Фюрер предлагает нам приготовиться.
Молчание повисело еще минуту, две. Потом от стены, с черного мата, там, где, приткнутый плотно к стене, стоял старый магнитофон-двухкассетник, из которого то лилась, то гавкала и лаяла, то взрывалась и надвигалась черной цунами резкая, дикая музыка, раздался хриплый голос:
– К чему приготовиться-то, Чек?
Спрашивал лысый молодой раскосый скинхед по прозвищу Композитор. Его имя в миру было Осип Фарада. Он доучился в Консерватории до третьего курса и был с треском выгнан ректором, как он с