Хайдер приблизил скуластое, широкое лицо к лицу Ангелины. Они были одного роста. «Если она снимет сапоги на каблуках – она станет ниже меня», – с радостью подумал он. Женщина всегда должна быть ниже мужчины. И ростом, и по сути. Женщина – явление второго, низшего порядка. Прав был Гитлер: киндер, кирхе, кухен. Дети, церковь, кухня. Это – для всех. А немногие? Избранные? Такие, как... вот эта?
– В том, что я вынужден буду вас подробно допросить. И изучить ваше досье. И проверить вас на детекторе лжи.
– Вы так хорошо оснащены? У вас даже есть детектор лжи?
Она сказала это так насмешливо и презрительно, будто бросила: «Вот как, в таком вертепе – и еще имеется детектор лжи, ну, супер».
Он постучал себя по лбу. Она все еще глядела непонимающе.
– Мой детектор лжи, сударыня, здесь. Я слишком хорошо чую, когда мне врут, а когда говорят правду. Но для проверки мне нужно уединение.
Он уже откровенно смеялся. Засмеялась и она. С проворством и хитростью ловкой мастерицы она копировала, обезьянничала все его ухватки, его улыбки, смешки, мимику. Живое зеркало, старый как мир психологический прием, чтобы обезоружить противника, ввести его в замешательство, смутить.
– Уединение? Извольте. Сейчас?
– Да.
– Где?
«Боже мой, о чем они говорят? Об уединении? Почему они так резко, отрывисто бросают слова, словно больно, наотмашь, бьют словами друг друга? Зачем я привел ее сюда? Зачем она освободила меня сегодня, именно сегодня, из своей больничной тюряги, лишь на один только вечер? У меня больше не будет вечеров. Не будет ночей. Ночей – с ней. В той затхлой палате, под стоны Суслика, под храп Феди Шапкина, под тяжкие вздохи Солдата. Он увезет ее. Он увезет ее – навсегда?!»
– Здесь.
– Здесь есть комната, где можно уединиться?
– Есть.
– Прекрасно.
«Она сказала – „прекрасно“. Что – прекрасно? О чем они договорились? Я ничего не понимаю. Я давно не был на воле, и кровь стучит у меня в ушах. Я поел ее вшивых бутербродов с осетриной, и меня тошнит с рыбы. Он увезет ее навек, и я никогда не поеду с ней на Енисей. И мы никогда не поедим с ней настоящей, свежевыловленной осетрины, никогда не порыбалим в Бахте, в Ворогове. Никогда я не покатаю ее на староверской смоленой лодке. И на порогах мы не разобьемся о камни. И всей, всей жизни больше не будет. Что – прекрасно? Она – прекрасна?»
– Как же вы оставите Беса? Бросите? Вы ведь приехали с ним?
– Ничего. Подождет. Прикажите кому-нибудь последить за ним. Он мне нужен.
Хайдер сделал знак одному из своих черных лысых солдат. Из толпы выпростался длинноногий, как оглобля, парень. Архип его не знал. Он не видел, как парень, чуть враскачку, подошел к нему, замер у него за плечом. Зато он видел, как Ангелина повернулась к нему спиной. Тяжелый пучок ее волос тускло блеснул старой медью в тревожном полумраке. Тусклая лампа качалась, как на допросе, над головой. Скинхеды все были в черных рубахах. Им приказали: сегодня приходить в парадной форме. Казалось – весь Бункер полон кишащих черных тараканов.
Он видел слепыми, не своими, чужими глазами, как Ангелина, повернувшись, горделиво вскинув голову, стуча вечными каблучками по каменному полу Бункера, пошла за Хайдером. Он шел впереди, она – сзади. Она ступала Хайдеру след в след – так ступают другу другу в след волки в белом метельном поле.
Хрустальная ночь. Хрустальная ночь.
Это ведь о ней сказано мною, бедным Нострадамием:
А Божий ли он слуга? Может, у него совсем другой хозяин?!
Я вижу. Я вижу все, особенно ежели мне дадут хорошенько выпить. Я же отменный врач, и врачевал я отлично, и в Провансе и в Лангедоке, и в Лионе и в Сан-Реми, и в Питере и в Москве проклятой, видите, народ так и валит ко мне толпами: «Исцели! Исцели!» А я что, Господь Бог, что ли? Рюмочку налейте – за рюмочку и Господом Богом стану, дай перекрещусь, да простит мне Бог настоящий мое святотатство.
Они готовят Хрустальную ночь, я это вижу. Более того – знаю. Потому что они не выдерживают жить без святого. А святое все растоптано и на свалке давно сгнило. Храмы гудят колоколами, а что толку? Люди бегут по зимним улицам, вбегают в воронки метро, тают, исчезают под землей, снова выныривают из мрака и бегут, бегут – как на белой зимней фреске. И лица у них – нарисованные. И жизни у них – сгоревшие окурки.
Поэтому Хрустальная ночь обязательно должна быть. Боже, Боже, не надо ее! Не надо! Зачем так много крови!
Зачем вы все рисовали кровь, сумасшедшие художники... Зачем все смерти рисовали... Вот и дорисовались... А я – довиделся... Мои видения становятся правдой. И я не знаю сам, куда от нее деться, от моей правды. Она убьет меня самого, моя правда, погубит. Но я же вижу все, все – на тысячи лет вперед. Кто я такой? Может, я сам был хрустально заморожен много лет? Сидел, положив руки на колени, хрустальный скол с давней забытой, мертвой жизни, в черной пещере, высоко в горах? А потом земля повернулась вокруг своей оси, океаны сдвинулись, материки дали трещины, изнутри, из земного сердца, вырвался огонь, и я в своей пещере ожил, и из хрустального и застылого превратился в живого, теплого, нищего и страдающего? Дайте мне немного горячего вина, люди! Сварите мне глинтвейну! Напоите меня! Накормите! Я – пророк! Я пророчу вам – завтра, уже завтра будет страшная Хрустальная ночь в вашей, люди, напрочь спятившей стране!
Тесная, темная комната в Бункере. Его комната. У него, Хайдера, только у него есть от нее в кармане ключ.
Маленькая лампочка над дверью, двадцать пять свечей. Они еле различают лица друг друга. Голые стены. Голый каменный пол. Ни матраца, ни мата. Ни стола. Ни тряпки. Ни скамьи. Ни стула. Ничего. Где он собирается ее распинать? Или он даст ей пощечину за дерзость, пнет ее сапогом в живот, как собаку на снегу, и уйдет прочь, закрыв ее здесь надолго, на бесконечное черное время? А потом, когда она смирится, станет жалкой и покорной, – придет и возьмет. Ей стало жарко, она вспотела от этой невероятной, доставившей ей удовольствие мысли. Еще никто так не обращался с ней. Так обращалась с людьми только она.
Он закрыл железную дверь изнутри и сунул ключ в карман. И сделал шаг к медноволосой, со змеиной улыбкой, гордой женщине, глядевшей на него сверху вниз.
– Ну? – спросила она, вздернув голову повыше. – Сразу приступишь или повременишь?
Он усмехнулся.
– Мне кажется, ты сама этого хочешь. Но я способен наступить на горло собственной песне, если это надо будет.
– Надо – кому?
Они простреливали друг друга глазами. Ты непростая пташка. Ты непростой петушок. Гляди-гляди, не заглядись только. Уж не загляжусь. Черные очки надень! Нет, это ты закройся на всякий случай рукой, а то ослепнешь.
– Что тебе надо? Кто ты?
– Ты хвастался, что ты рентген. Вот и просвети меня.
– Журналистка?..
– Как пошло. Плохо же ты обо мне думаешь.