Прохожие шарахались. Милиционеры свистели пьянице вслед. Мальчишки крутили пальцами у виска, вопили: «Придурок!.. Придурок!..»
И никто не знал, что придурок выкрикивает настоящую правду.
Ничего, кроме правды.
И все закрутилось, как в плохом кино. Сборная России проигрывала. Толпы сбивались в плотные кучи. Все больше появлялось в возбужденной толпе лысых, бритых, гололобых парней, страшно кричащих: «Россия или смерть! Россия или смерть!» У многих из них лица были размалеваны белой и синей краской. У кого-то поперек лица шла дикая красная полоса, будто все лицо уже было в крови. Когда загудела последняя сирена матча и уже было ясно, что это – проигрыш, в уличный экран полетела первая пустая бутылка. Потом – бутылка с горючей смесью. Болельщики дудели в картонные трубы. Ругань висела в воздухе. Крики и вопли сливались в единый крик. Люди бежали с улиц прочь, спасались в домах, в открытых подъездах. Среди толпы все больше появлялось бритых парней в черных куртках. Разгоряченные, они сбрасывали с себя куртки прямо на снег. Оставались в черных рубахах. В черных майках на голое тело. Вечер спустился на город быстро, и толпа, жаждущая разрушать, прибывала. Когда разбили первую иномарку у Манежа, никто уже не помнил.
– Смерть богатым! Слава России!..
– Смерть инородцам!
– Слава-а-а-а!..
Черная толпа. Белые бритые головы. Черные – в крике раззявленные – рты. Поток течет, летит, смывая все, что стоит на пути. Черный сель. Черный вихрь. Черный снег.
– Бей черных!..
– Бей, бей, бей!..
Переворачивали машины. Били стекла витрин. Камни, вывернутые из мостовой, летели в окна, в двери, в лица. Кому-то выломали руку, и покалеченный дико кричал посреди мостовой, вытаращив глаза.
И рубиновые звезды Кремля строго глядели на людскую лаву, вырвавшуюся наружу из жерла потухшего вулкана.
Тьма опускалась на город стремительно, как черный плат. Как кусок черной ткани, которой накрывают клетку с певчей птицей. Как кусок черного крепа, которым затягивают зеркало в доме покойника.
А потом на город опустилась ночь.
Будут рушиться крыши. Будут кричать женщины.
Из старых досок сколотят новое распятие, и к нему прибьют нового Бога.
Вы слышите меня?! Нет, люди, вы меня слышите?!
Или вы – совсем – глухи?!
Зачем ваши уши залеплены воском? Зачем вы закрываете себе глаза и рты ладонями?!
Зачем вы живете... зачем... зачем...
Вы задавали себе этот вопрос когда-нибудь?!
Я бегу. Меня не догонят.
Меня не догонят! Меня не догонят!
Меня не догонят – уже которое столетие...
Он горит в ночи. К нему прибили человека, человек кричит, и крест горит в ночи.
Все повторяется в мире, не правда ли, господа?
Мать того, кого прибили к горящему кресту, валяется у подножья креста без чувств.
Кельтский Крест! Кельтский Крест! Ты с нами! Слава!
Ребята, вы спятили... Ребята, мы все с ума сошли... Не надо... Ну не надо же, а?!
Тех, кто хныкает, – к стенке! Вождь! Прикажи!..
Не жалей пацана, пацан-то черный.
А ты, что ли, белый?!
Да, я белый! Да, я белый! Я белее снега! Я белее метели! Я белый как молоко!
Заткни хайло.
Не заткну! Лучше я спою гимн!
Лучше прикончи ту, что валяется под Крестом. Она уже все равно не жилица.
Черные тучи летели по небу. Красные звезды впечатывались во мрак, прожигая его до дыр. Во дворах на Тверской, за каменными свечами домов, полыхал огонь. Доносились истошные крики. Толпа валила вглубь города, в старые дворы, и крик усиливался, рвал черное сукно ночи. Бритый мордастый скинхед вливал в себя из горла бутылки водку, запрокинув голову, подставив широко раскрытый рот под ледяную струю.
Звон битого стекла. Треск срываемых дверей. Грохот переворачиваемых машин. Вы счастливы, что вы увидели, как человек убивает человека? Это совсем не страшно. Это скучно и обыденно. Это всего лишь работа. Врете, падлы! Это священнодействие. Это сакральный акт. Тот, кто убил, омывается не кровью убитого – кровью богов.
А иди ты в задницу со своими священными богами, сука! У тебя пивка с собой нет?!
Есть. На. Держи. Холодненькое. С морозца. За пазухой не согрелось. У меня, кореш, ледяное сердце- то.
Баскаков высунулся из машины. Хайдер подбежал к его машине, распахнул дверцу.
– Как?!
– Не спрашивай. Это обвал.
– Это начало, Хайдер!
– Ты еще веришь в начала и концы, Ростислав?! – Он упал рядом с ним на сиденье. – Гони!
– Куда?
– К ним. К ним, говорю! – Баскаков смотрел ощерясь, как пойманный в капкан зверь. – К ним, к нашим! На Тверскую!
Шум шин напоминал шорох полоза. Баскаков гнал от Бункера до Тверской что есть сил. Им чудом удавалось миновать милицейские посты – Баскаков, хулиган, прицепил к своей потрепанной тачке правительственный номер.
– Ты не думаешь, Ростислав, что это все цирк бесплатный?
– Что?! – Затылок Баскакова, сидевшего за рулем, побагровел. – Я – от тебя – такое слышу?! Ты, часом, не травки обкурился, майн Фюрер? С бесплатного цирка, запомни, всегда начинаются мировые потрясения! И мы...
– Мы-мы-мы, – пробормотал Хайдер, закурил, выдыхал дым через опущенное боковое стекло. – Мы, всегда мы, вечно мы. Двадцатый век был веком коллектива. Веком толпы. Мы играем на дудке, называемой – «Мы». Мы выезжаем на инстинктах толпы. Прошедший век вскормила баба-богиня, чудовищная Фрикка с двадцатью грудями. Или многогрудая Артемис. Толпами умирали; толпами воскресали; миллионы сгнивали заживо и миллионы рождались. Ты-то, Ростислав, хоть отдаешь себе отчет в том, что нас – по сравнению с этими миллионными толпами – горстка? По крайней мере – здесь и сейчас.
Баскаков обернул к нему злое, ощерившееся лицо.
– Да, здесь и сейчас! Да! Здесь! И сейчас! – Угол его рта дергался. Слева от дороги послышался свист пули. Потом – крик. Потом – звон разбитого стекла. – И хорошо! И правильно! Настанет день, когда мы поведем твои любимые миллионы...
– Ты такой оптимист?
Впереди, на дороге, показались люди. Черная, мятущаяся толпа. В ночи казалось – сумасшедшая, заблудившаяся демонстрация, или, может, тайные ночные похороны вождя. Шум за машинным стеклом