на Ксению, как на зачумленную. «Выкиньте ее из вагона... выкиньте, мужики век воли не видать... она ведьма, она меня чуть ножом не зашпыняла, она передо мной иконой прикинулась!.. Я думал – истинная икона висит, а это она!.. Лешачка!.. хватайте ее, кидайте!..» Мужики угрюмо глянули на Ксению, стали приближаться. Она решила не дожидаться, когда грязные, пахнущие пивом руки схватят ее. Отодвинула доску, болтающуюся на одном гвозде. Товарняк несло, мотало, трясло. Осенняя земля вспыхивала, взрывалась золотом и грязью, красными флагами, красной рябиной, синим льдом замерзших луж, заберегами ослепительных, на мрачной осенней черноте, рек. В дыру ворвался холодный ветер. Вздул Ксеньин истрепанный мешок.
Она прыгнула на ходу поезда, под откос.
Согнула ноги, повалилась на бок, покатилась, как бочонок. Встала. Отряхнулась. Голова цела, кости целы. Исса, как Ты хранишь меня.
Пошла пешком. Пеший ход, великий ход. Долго идти в Армагеддон, устанешь. Но напоследок она должна, должна вернуться туда. Почему напоследок?! Разве человек знает час свой, и день свой, и год свой? Она была сослана ее Богом далеко; и теперь Он возвращает ее, берет ее снова под родное крыло. Ты не узнаешь страну, Ксения? Узнаю. Она все та же. Ссыльная поселенка, возвращенка, страдалица, ты видишь, как все случилось в твоей родной земле?!.. Вижу. Ничего тут не случилось. Ничего, кроме Войны. Она одна все взбулгачила и оживила. Потрясла спящие нищие души единой великой смертью своею.
А так все просто. И все как всегда. Все знакомо, мило. Вот здесь, рядом, где-то, похоронена мать, Елизавета. Найду ли ее могилу? Зачем?.. Вся земля – могила усопшему. Но хоть бы веточку. Хоть льдинку. Одну-единую примету. Что она здесь. Припасть губами. Помолиться. Заплакать... Зарыли в суглинок. Могильщики пили водку на могиле. Утирали лица земляными руками.
Рельсы, холодный рыбий блеск железа, путь, Луна над лесом, над мертвыми крышами разрушенных городов... Все та же водка в ларьках. Все те же мужики в кепках и сапогах, дрожащими руками считающие на ладони коричневые деньги, – хватит, не хватит, чтобы горе залить и праздник себе самому показать. Все те же трясущиеся железные повозки, выпускающие невыносимую гарь и удушливый дым, вдохни один раз и закашляйся навсегда. Все та же рыжая бедная осень, голодные лица детей, первый снег, идущий с высоких небес, как милость и благость. Все те же толстолицие и мясозадые тетки в соболях и куницах, в каракулевых шубах и громадных, как башни, песцовых шапках, с алмазами в ушах, с гранатами на толстых пальцах, поверх перчаток, нагло показывающие народу, живущему в недоеде и нищем переплясе, свое неистребимое богатство: кто сумел – тот и съел. Вон она идет, царица Савская!.. Да нет, это не она. Она – добрая была. Она меня дочкой своею сделать хотела. А в это каменное мордастое лицо не достучишься. Кулаки обломаешь. Царица довольна собой. Довольна разделением мира: это нищее, я это роскошное. И это мое. Да и так все мое – и голь, и сволота, и брильянты, и слитки. Слитки золота в банках и сейфах. Слитки замерзших сливок на зимнем рынке. Все куплю! Потому что могу! А ты не можешь, босячка!..
Я другое могу.
То, чего не можешь ты.
И не сможешь никогда. Хоть лопни. Хоть тресни. Хоть ужрись своими ананасами в меду и кроликами в белом соусе.
Паровоз затормозил около невзрачной станции. Машинист высунулся, зацепился ногой за подножку. Увидел Ксению. Закурил. Что за чудо! Баба в мешке. Придурошная?.. А зачем так мудро, синим светом, горят ее глаза?..
– Эге-гей!.. Фюи-и-ить!.. Мешковатая!.. Сюда!..
Он свистнул, подозвал ее рукой. Она побежала, как собачка, а на закинутом кверху лице сияли гордость и жалость. К кому?! Меня жалеешь?! Да я на этой работе... машинист я великий! Гляди, рука у меня беспалая. Пальцы в крушенье оторвало. Давно.
А я тебя где-то видела уже. В странствиях своих.
А я тебя – первый раз. Хотя все люди виделись уже где-то. Когда-то.
Он протянул с подножки беспалую руку.
– Лезь! Гостьей будешь!..
Внутри паровоза было жарко, как в печке. Пахло соляркой, углем. Он растопил титан. Добыл из дорожной сумки помидоры, кусок смальца, бутылку дешевого ягодного вина.
– За встречу!
Все мы где-то встречаемся. И встреч у меня было – не счесть. Разве я все встречи упомню?.. Встреча. Сретенье. Ты сречаешь мне вино и помидоры, полные живой крови, я сречаю тебе себя, полуголую и простую. Как все в мире просто. Они выпили, он крякнул, утер рот рукой, сунул в зубы кусочек смальца, прожевал. Ксения неотрывно глядела на его беспалую правую руку.
– А как же ты... крестишься?.. – задумчиво спросила она и попыталась по-детски сложить пальцы для крестного знамения так, будто у нее тоже таких, как у машиниста, недостает. Не получилось.
– Я-то?.. Мысленно. Подумаю, будто крещусь, и скажу тихо: Господи помилуй и спаси меня от крушения!.. В крушении страшно. Не дай Бог тебе увидать, дурочка. Я всего навидался. Погоди немного, я состав отправлю. Видишь, мне диспетчера уже свет другой дают. Поешь пока. Гляжу, голодная ты. На земле нет ничего важнее хлеба. Ешь.
Она ела. Он колдовал над приборами. Когда за окнами снова замелькало и засвистело, он выпустил из рук рычаги и кнопки и повернулся к ней.
– Куда едем-то?.. В Армагеддон, небось?.. А там, знаешь, сильно стреляют... Несдобровать тебе...
– Сейчас везде стреляют, – улыбнулась Ксения, откусила от помидорины. – Я о пулях не думаю. Помереть – это не штука.
– А что – штука?.. – Машинист подошел к ней, трясясь и падая, нашел беспалой рукой ее руку и сжал до хруста, до кости.
– Штука – жить, – строго сказала Ксения и поглядела ему в глаза, стремясь на дне их увидеть душу.
Он обнял ее. Вклеился ртом в ее рот. Их языки сплетались и расплетались. Он грубо задрал ей мешок. Так стояли они. Их раскачивал поезд. Они играли языками. Их чресла пылали. Он думал, что она дурочка, она знала. Если бы она захотела, она бы протянула руки, и он упал бы на колени перед ней, умоляя, плача, хватая жаркий воздух руками. Сила. Что такое сила? Ты имеешь силу, и ты не должен трясти ею на ветру, как тряпкой. Сила в тебе. Сила в том, что ты удерживаешь ее глубоко в себе, не выказывая людям на всяком шагу, не кидая свиньям под ноги. Этот человек думает, что ты дурочка. Он хочет взять тебя. Съесть на ходу, зажевать, как смалец. Как помидорный зад. Соленый огурец. Дай ему это сделать. Пусть он на минуту поверит, что он голоден, а вот теперь уже сыт. И плюнет огрызок в отпахнутое стекло, мчась вперед, хохоча, подбрасывая уголь в топку, покрываясь до ушей гарью и сажей.
Маленькое движение. Нежное. Совсем незаметное. Ласковое шевеление сплетенных на затылке пальцев? Сжатие нежного теплого кольца вокруг грубого и резкого копья? Он не знал. Дыхание его пресеклось. Шальная пуля ударила в окно, круги и стрелы пошли но твердому стеклу, как по воде от кинутого камня. Почему пуля не попала в твой затылок?.. Потому что я знаю волшебное слово. Это ты мне его сейчас шепнула?.. Мне нельзя говорить, ибо твой рот охватывает и обнимает мой. Я немая. Ты же думал, что я дурочка, уличная корзинка. А теперь?
Когда пуля брякнула о стекло, в нем все оборвалось. Он брал приблудную овечку, а вышло, что он застрял в ней занозой. Не вытащишь. Он не на шутку испугался. Дернулся.
– У меня жена, дети!.. А ты... такая... да я теперь... обдумаюсь о тебе... жить не смогу...
– Сможешь, – сказала Ксения, отрываясь от его губ и снова крепко целуя его. – В этом вся и штука. Как ты любишь... что, кого ты любишь... изменяешь ли себе... прилепляешься ли к жизни, к миру сбоку, как рыба прилипала, или живешь сам, достойно, смело... радуясь небу, Богу, Солнцу... сердцу своему...
– Ну, пусти же меня... ну, пусти...
– Нет, это ты меня пусти... Ты же не отрываешься от меня... Ты вжимаешься в меня все сильнее... А мне на другом разъезде сходить... Иначе я в Армагеддон не попаду...
– Да я тебя в Армагеддон сам довезу!.. Сейчас... на иные рельсы перейду... все порушу... сам, как захочу, поезд поведу...
– А люди?.. А другие люди?.. Ты же их везешь... Им – в другие места надо... Они заплачут, закричат... Ты обманешь их... Разве ты так жесток?..
Они не разнимали рук, губ. Так стояли в темноте паровозной каморки, шептались рот в рот. Поезд