Я затылком видела, что Он, как и я, висел на Кресте голяком.
– Ты видел затмение Солнца когда-нибудь? – тихо спросил солдата Исса. Ему уже было трудно говорить – реберная клетка прогибалась и хрустела, ломаясь, под тяжестью провисшего худого тела. Он задыхался. Кровь отлила от Его лица и притекла к Его ногам.
– Затмение?.. – тупо спросил солдат. – А что это такое?
Исса вздохнул. Выдохнул вместе со стоном.
– Затмение... это... когда Луна наползает на Солнце и заслоняет от нас его лучи. Люди пугаются. Бьют в бешеные бубны. Орут, вопят. Плачут. Читают молитвы. Чтобы умилостивить черного духа, пожирающего свет, упросить его отдать Солнце назад. Без Солнца люди не могут. Понимаешь?..
– Понимаю, – нехотя кивнул солдат. – А ты-то тут при чем, старик?..
Снег бил по обнаженным телам белыми прутьями, серебряными розгами. Солдат поднял пику, потряс ею.
– Видишь пику?.. – спросил.
– Вижу, – выхрипнул Исса, обвисая на загнанных в ладони гвоздях.
– Она блестит ярче Солнца. И в ночи. Она – смерть. Я же не спрашиваю у нее позволения, убивать или не убивать. Для чего она предназначена, тому она и служит. Зачем мне твои россказни, старик, про небо, Луну и Солнце?!
Я тоже начинала задыхаться. Боли я не чувствовала. Я давно перешла порог боли – тяжелый и неприступный. Я жила внутри боли. Я любила и прощала ее. Но воздух! Любимый, сияющий земной воздух! Нежный, родной, единственный! Я ловила его ртом, носом, клочками легких, жабрами, клювом, кожей, перьями отрезанных, брошенных на снегу крыльев. Я вертела головой туда-сюда. Ошейник удушья сдавливал мне горло. Вы, распятые на чужедальнем плато несчастным Горбуном! Несладко вам приходилось. Но у вас была я, чтобы вас освободить. А у меня освободителя нет. Он висит рядом со мной. Затылок в затылок.
– Затем, – выдохнул Исса глухо, через силу, – что, даже если на Солнце налезает черная непроглядная тень, оно все равно продолжает светить. И даже если... льет ливень... и метет снег... и ужасная тьма вокруг... и ночь... и смерть... оно все равно... продолжает... светить...
Солдат закинул башку и расхохотался. Каска затряслась на его темени, проблескивая рыжей ржавчиной. Пика подпрыгивала в руке.
– А-ха-ха! – смеялся он. – Ты... как в школе... стихи читаешь!.. на празднике!.. на новогодней елке!.. Мы такие, как ты... маленькими были!.. Или ты... впал в детство, старик?!.. Ты что, – он ощерился, – не понимаешь, что ты городишь?! Светить?! Ты хочешь сказать, что ты, как Солнце, светил среди людей... освещал им путь, что ли?!.. Эх и дурак... Ты хоть понимаешь, дубина, – он подступил ближе, и пика дрогнула в его кулаке, – что светлых людей в мире нет?! Есть просто люди?! Нет светлых и темных! Каждый грешен! Каждый плох по-своему! Каждый гадит и оскверняет! Нет святых! И святые одержимы нечестивыми помыслами! Бесом! Дьяволом! Какие же они святые тогда! Значит, они хуже нас, обычных, если называют себя святыми, а сами борются с искушениями, с соблазнами! Весь мир – Адский соблазн!
У подножья Креста вьюга наметала сугроб, и кровь из наших заледенелых ладоней, ступней и лодыжек переставала течь, пятная белизну. На землю катилась ночь, и шелестел ракитовый куст, и шептались на ветру сухие листья и ягоды бузины.
Исса хрипел. Я слушала Его хрипенье, как пенье.
Последняя песня. Последний шепот. Последний стон.
Крика уже не будет. Накричались вдоволь. Натанцевались на площадях, наплясались. Глотку понадрывали. Последний воздух выходит из утрудившихся легких, как из мехов баяна.
– Весь мир... – прохрипел Исса. – Весь мир... это ты... и драгоценнее тебя в мире нет... потому что ты – Бог... потому что...
Я сквозь толщу распиленного дерева почувствовала, как Он выгнулся в судороге на Кресте.
– ...Бог...
Я, пригвожденная, не могла обнять Его напоследок, так же, как и Он меня. Я рвалась, вися на гвоздях, пытаясь скинуться вон с Креста, плоть и жилы хрустели и разрывались, закручиваясь вокруг вбитых намертво железных штырей.
– ...в тебе...
Он выгнулся коромыслом на дубовой крестовине в последний раз и крикнул:
– Ксения! Я люблю тебя! Мы встретимся! Ты...
Я слышала мертвым ухом хрип, птичий клекот. Дыхание оборвалось.
– ...вернешься...
Почему я не умираю?! Зачем я еще живу?!
Солдат подскочил и сунул пику под ребро Иссе, уже мертвому, бессильно и тяжело висящему на кривых железных зубах огромных гвоздей. Обильно потекла кровь. На снег текли не раздавленные ягоды, а простая человеческая кровь, соленая, пахнущая болью и горем. Солдат не успокоился. Он обежал Крест, припрыгнул ко мне и ткнул мне острием пики под левую грудь, туда, где гулко билось и ухало настрадавшееся сердце.
– А это тебе, – сказал солдат, выпучивая оголтелые глаза. – Я тебе подарок преподнес. Я перенес тебе Его кровь на кончике моей пики. Радуйся.
И он засмеялся, довольный и своей страшной шуткой, и удачно свершенной казнью, и хорошей тихой погодой – вихрилась легкая метель, густо падал пушистый снег, наметались медленно сугробы, светились во тьме, как горки лунных камней, – радовавшийся тому, что скоро, сейчас и эта сумасшедшая старуха умрет на крепко сколоченном Кресте, и некому будет совать под ребро пику, и не с кем будет жечь костер, играть в кости, делить одежду... а одежды-то у казненных и не было никакой!.. Так, на Иссе ветхое рубище да на Ксении истрепанный мешок: разве это одежда?! Ни поделить, ни разыграть, ни разорвать... Бесполезная добыча...
Он вынул пику из моего скорчившегося тела. По мне прошла волна борьбы, сотрясла сухожилья и мышцы.
– Что ты, солдат, делаешь, – только и успела сказать Ксения. – Ты убил птицу, теперь поделом получишь ты. По заслугам воздастся тебе. Птица не снесет тебе теперь золотого яйца. Не полетит указывать тебе, где на земле лучшее место...
Вдох, еще вдох, еще вдох. Хрип. Стон.
– ...для любви...
– А любить я и так люблю! – крикнул озверело солдат, вытирая пику подолом балахона. – Я и без тебя любить могу! И без него... этого... который себя Иссой кликал!.. И никто на мою любовь не посягнет! Она моя и только моя! Над любовью не стараются! Не вымаливают ее! Не сочиняют!.. Она либо есть, либо ее нет!.. И вы никогда не родите ее в том, в ком ее отродясь не было и нет!..
Он кинул чистую пику в снег. Щелки глаз его блестели зловеще. Он глядел на Ксению как затравленный волчонок, оскалив зубы, усмехаясь враждебно, втянув голову в плечи; ветер вихрил жиденькие волосенки у него на лысоватой макушке – ржавая каска свалилась в сугроб, и вид у него, лишившегося каски-защиты, стал совсем жалкий, тщедушный, отчаянный, цыплячий.
Из груди Ксении доносились тяжкие хрипы.
Она жила дольше Иссы, она осознала Его уход, она переживала в одиночестве бесповоротность своей кончины; она всячески приближала ее, молила о ней, но смерть ее не брала и на Кресте – до того живуча, что там собаки и кошки, оказалась она, двужильна и непобедима; ее мышцы бугрились вздувались, икры раздувались, как у бегуна, одолевающего дорогу в горах, сверкали белки глаз, рот заглатывал воздух, глотка клокотала – она, Ксения, была подобна рыбе, вытащенной из пучины сетью и выброшенной на берег, и рыбаки пинали ее ногами, наступали на жабры сапогами, били ее по голове веслом и багром, втыкали ей в зевающий рот пучки травы, продевали ей через глаза, внутрь черепа, леску, чтоб нести ее домой на кукане, главную добычу, великий трофей, – а она все жила и жила, несмотря ни на что, другая рыба уже давно бы умерла, другая кошка уже давно бы издохла, вытянувшись в последней судороге, источая запах паленой шерсти, другая птица давно бы............