загибая пальцы: одна смерть, вторая, третья, четвертая, пятая, а может, этот тот лейтенантик, там, тогда, в аду Армагеддона, в дыму и разрывах, в дождях и потоках огня, он, который поял меня на поле брани, он дослужился до генерала, да ведь и я уже вся седая, и он сам это подметил, вот чудеса, что за встреча; да ведь он ни капли на того мальчонку не похож, а ты что хотела, чтобы он остался таким же юным, да, хотела, но тебе же приказали его убить, а ты ослушалась приказа, ты закрыла его от пуль своим телом, ты обнимала его среди смерти, ты спасла его; и так все на земле спасают друг друга или убивают друг друга, а третьего не дано.
– Откуда вы узнали мое имя? – спросила я жестко.
– Не составляло труда, – он сделал последнюю, глубокую затяжку и кинул окурок на стол, в стакан с недопитым чаем, – ваши мучители вырезали ваше имя ножом у вас на груди. Они сделали это давно? Вы не помните. Раны уже заросли. Вторичное натяжение. Теперь вы с вашим именем можете встречать смерть грудью. Лицом к лицу.
– Мне надоело ее встречать, – сказала я и застонала: адская боль саданула по плечу, выломала в судороге простреленную руку. – Мне подавали милостыню. Теперь я хочу сама подать, а правая рука моя не работает, Скажите, генерал, она отсохнет? Может, ее сразу... отрубить?..
– Да, рубить лучше сразу, – сказал он и помрачнел. Лицо его стало темным, почти черным, налилось кровью и гневом. – я тоже так думаю.
– Вы пытаетесь... отрубить... зло... посредством... зла?..
– А вы знаете иное посредство? – насмешливо вопросил он, одну руку подсунул мне под коленки, другую – под шею, и так держал меня над кошмой, как будто на руках, как будто я была его маленькая дочка, а он мой добрый отец. – А вы знаете, дорогая Ксения, что такое зло? И хотите тоже его побороть?.. Бесполезно. Бессмысленно, если не знать.
Он провел рукой по моему животу, остановился на березовой развилке.
– Какая красивая, – сказал печально, – какая красота, Боже спаси, какая красота. Все, что осенено красотой, неподвластно тлению. Ксения. Лежите. Молчите.
Он приблизил лицо к моему животу и поцеловал меня в запавший от голода пупок, ниже, еще ниже, раскрыл развилку, нащупал языком розовую мякоть. Он искал языком в розе пчелу. В раковине жемчуг. Он искал, находил и терял и находил опять. Перед моими глазами поплыли цветные пятна, покатились горящие обручи, скрестились слепящие мечи и сабли. Трассирующие пули прошли ночь. Я опрокинулась головой вниз, как ковш Малой Медведицы над хамардабанской тайгою. Последнее, что я запомнила, – звук: стук об пол выскользнувшего из расстегнувшейся кобуры генеральского револьвера.
Поезда, поезда, поезда. Тьма дорог. Дороги сходились в узлы, крепко связывались, разбегались. Меня куда-то везли. В пути мне меняли повязки. Не помнила дня; помнила только сумерки, ночь, тьму. Близ полки, на которой лежала в дороге, тряслась, стояли солдаты, сторожили меня терпеливо. Солдаты менялись; это был караул, почетный караул. Генерала не было при мне. Иногда я видела перед собой его спокойное лицо и содрогалась от ужаса: оно было темным, ночным, негрским, тьма выходила изнутри лица, на лбу стыли капли черного пота. Я зажмуривалась, и видение исчезало. Кормили меня? Должно быть, я голодала; будучи привычной к голоду, не особо чувствовала его.
Станции. Полустанки. Разъезды. Меня выводили, как собаку, указывали на кусты. Я слышала дыхание солдат. Я не различала времен года во тьме, при свете станционных фонарей: то ли поздняя осень, то ли холодная весна, то ли слякотная зима, то ли северное лето, но вместо белых ночей – непроглядная тьма, и меня везут во тьме, перемещают мое маленькое, никому не нужное тело в просторе и времени; куда? Вперед?.. Назад?.. Мы топтались на месте. Мы с солдатами выходили на станциях, пересаживались с поезда на поезд, следя пальцем строку в расписании, чтобы не ошибиться. Важно было не опоздать. Успеть впрыгнуть в вагон. Иногда мы опаздывали. Поезд показывал нам хвост, горящий прощальными огнями. Я плакала. Солдаты матерились. Мы долго стояли в кассовых очередях, сдавали билеты, покупали новые.
Тьма и ночь обнимали нас, у ночи было птичье лицо, и огни блистали на ее оперенье. Тряская дорога длилась и томила меня, и я устала думать о том, когда ей наступит конец; да и наступит ли? Бесконечной тьмой и бесконечной дорогой испытывали меня, и страдание мое притупилось, я стояла под вокзальными фонарями на ветру, под надзором, под недреманым оком, а я-то думала, что никому никогда не нужна, и вот меня везут, как драгоценный камень, зажали алмаз в нищем кулаке и тащат с собой, чтобы привезти и заховать туда, откуда не украдут и где он покроется пылью и затянется паутиной. Я?! Это я-то – алмаз?! Я глядела на свои босые ноги в цыпках, на грязные руки. Если на станциях я находила проточную воду, я умывалась, плескала водой на грудь, терла заскорузлые ладони. Если падал снег, я ловила его ртом и растирала по скулам.
И снова поезд. Вагонные запахи. Полки. Стаканы с горьким чаем, с дребезжащими ложечками. Угрюмые лица суровых людей. Жалобы. Ругань. Прерывистые вздохи. Плач и визги детей. Снедь, разложенная на газетах, – помидоры, сардельки, яйца, сваренные вкрутую, жареные куриные ноги. Любители выпить ломали о вагонные столы воблу, отхлебывали водку из горла. Жизнь проходила в дороге, и жизнь была дорогой, и жизнь была дорога.
Я не знала, что меня везли в Армагеддон по приказу генерала.
Я не знала к тому же, что меня везли не для того, чтобы посадить снова в тюрьму, судить и приговорить; не для того, чтобы наказать; не для того, чтобы припугнуть; не для того, чтобы передать в руки Курбана или Красса в обмен на людей, нужных генералу, пленников его армии. Меня везли назад в Армагеддон, чтобы выпустить на волю.
Почему он не оставил меня с собой в ставке, там, на станции Танхой? Какого времени он был повелитель? Откуда он брал людей для своей армии? Почему они вставали под его знамена? Кому была нужна бесконечная, как дорога и тьма, Зимняя Война? Я не знала. Он перевязал мне руку, с которой скатилось потерянное мною на Зимней Войне кольцо старика Иоанна, и он поцеловал меня в сердцевину жизни; он спас меня от вечной смерти, и он снарядил меня в долгий путь, в конце которого факелом металась на ветру свобода.
Много позже, когда прошло невесть сколько лет со времени беспредельной ночной дороги, я поняла, зачем он это сделал. Я была для него не малым живым созданием, не случайной женщиной, не его несбывшимся убийцей, не его походной любовью. Я была для него не одним человеком, живым и живущим и могущим умереть в любой момент. Я была для него его армией, которую он освобождал от повинности, от оброка и налога Войны и выпускал на волю. Вольноотпущенной армией. Воплощеньем свободы. Той свободы, что, и отпущенная, расхристанная, смеющаяся, идет все равно напролом, все равно воюет, ибо она, будучи армией, привыкла воевать. В ней пружина. В ней воля к победе. В ней сила. Ее некуда девать; надо продолжать сраженье, даже если тебя освободили от оружия и ты бежишь налегке. У тебя нет оружья, но ты будешь сражаться голыми руками. Ты будешь кричать, оглушая победным криком свободы. Ты будешь бить головой в пах, если свяжут тебе руки. Ты будешь брызгать мощным фонтаном неостановимой крови, если тебе отрубят голову. Ты будешь устрашать и обращать в бегство напуганного врага обрубком своего тела, если тебя изрубят в куски.
Я была великой армией непобедимого генерала, не зная об этом. Он засылал меня в стан тюремщиков клином свободы. Вгонял меня, как нож, по рукоятку в тело чугунных решеток и бетонированных кладок. Он вел войну с Армагеддоном, и я ее вела; мы были разделены просторами и временами, и все-таки он успел, сажая меня в дощатый вагон вместе с горсткой солдат, нацепить мне на палец железное кольцо. «Я сам его выковал, – шепнул он мне, не разжимая рта, – По кольцу ты узнаешь меня там». – «Где там?» – глупо спросила я. «На Страшном Суде», – криво, углом рта, усмехнулся он.
– Ксенька! Ночной разъе-е-езд!
Молоденький гололобый солдатик дернул меня за косы, подтолкнул к выходу. Мы высыпались на перрон, как горох. Стояла глубокая нежная ночь. Гулко перекликались в вышине голоса диспетчеров, многажды усиленные, равнодушные: «на путь первый», «состав прибывает, один-сорок три, будьте осторожны, будьте осторожны». «Держитесь левых огней!» – заполошно кричала невидимая баба, а мужик ей холодно ответствовал: «Скорый тридцать восемь, тридцать восемь скорый, двадцать второй на переезде, уберите