улыбнулся красавец Серенус. — Но… но и я должен все же сказать, что и мне все это что-то приелось: в самом деле, не все ли равно, какая квадрига придёт первой?..
И оба рассмеялись. Ликторы со своими топорами одним взглядом раздвигали перед ними шумную и весёлую толпу. Все почтительно приветствовали проконсула. Молодые красавицы Коринфа любовались Серенусом. Блестящего патриция помнили в Коринфе все: только два года тому назад он вышел победителем на Истмийских играх… Вдали, в лазури, ласково сияли белые вершины Парнаса и Геликона…
Марк Энней Новат, старший брат знаменитого своей мудростью и несметными богатствами Сенеки, был усыновлён ретором Л. Юнием Галлионом. С тех пор он и принял имя Галлиона. Это был человек очень образованный, остроумный, друг поэтов и писателей и писатель сам, scholasticus dominus, кабинетный учёный, много больше, чем администратор. Он получил прозвище dulcis Gallic: все его знавшие обожали его. Именно его широкое образование и гуманный характер и побудили императора Клавдия назначить его проконсулом Ахайи, провинции, к которой в Риме относились с особым вниманием. Он служил без большой охоты: и здоровье его было слабо, а кроме того, служба отвлекала его от тех тихих умственных занятий, которые он так любил. Нерон косо смотрел на него, как, впрочем, и на всех выдающихся людей: на небе человечества он должен был блистать один. Но dulcis Gallio не обращал внимания на монаршую немилость, как, впрочем, не обратил он большого внимания и на посвящение ему двух книг его знаменитого брата, «О злости» и «О счастливой жизни»: он жизнь знал.
— Но пора мне, carissime, подумать и о возвращении в Рим, — когда обед кончился, сказал ему Серенус. — Я чувствую, что рана, нанесённая мне Актэ, не заживает и вдали от неё, а Агенобарб, пожалуй, начнёт злиться, что я так мало ценю своё положение преторианца и близость его особы…
— Разве ты боишься потерять его? — улыбнулся Галлион.
— О!.. — усмехнулся тот. — Нет. Но я люблю чистую игру. Я не прочь уйти, но… куда уйти? Что делать? Римское беснование, воистину, надоело мне до отвращения, но что же буду я делать, если я уйду?.. Пахать землю? Зачем? Писать, как твой великий брат, философские трактаты? Но разве у крыс и мышей недостаточно пищи без моих трудов? Война? И в этом я что-то радости не вижу. Странно, но кто-то словно закрыл перед нами все пути. Мир велик, но идти некуда. Дел как будто тьма, а делать нечего…
— Вон Петроний придумал писать какой-то грязный «Сатирикон» со скуки…
— У Петрония на сапогах lunula[11] из слоновой кости, но душа у него вольноотпущенника, — поморщился Серенус. — Он корчит из себя что-то эдакое, но он просто свинья из стада Эпикура. Если он и elegantiae arbiter[12], то разве только нероновской. А это немного. Книга же его воняет, как непристойное место. Нет, нет, о нем никакой Гораций не напишет того, что Гораций — довольно, впрочем, нескромно — написал о себе… Ты помнишь:
Счастливый!.. — вздохнул он. — Он мог ещё верить в славу, в бессмертие и во все эти наивные выдумки поэтов…
— Прекрасно! — с улыбкой наклонил голову Галлион. — Но погоди: что это за шум?
Он ударил слегка в ладоши. В дверях встал раб.
— Что там случилось?
— Иудеи, поссорившись между собой, привели к тебе какого-то их проповедника, господин, и хотят, чтобы ты разобрал их распри…
— Ах, и надоели же они мне! — поморщился Галлион. — Ты не можешь себе представить, что это за беспокойный народ! Я положительно не могу простить Помпею, что он завоевал Иудею. Пользы от них никакой, а смут не оберёшься. Но так как обед наш мы кончили, пойдём, посмотрим, в чем там у них дело- Перед дворцом проконсула, несмотря на присутствие караула, шумела большая толпа иудеев: старейшины местной синагоги, во главе с начальником её Состеном, схватили — по наущению иерусалимцев — надоевшего им своими выступлениями Павла и притащили его к проконсулу. С ними увязались как их сторонники, так и противники. Коринфяне-язычники стояли в стороне и скалили зубы.
— Ты наедаешься до отвалу от овец, которых ты взялся пасти! — кричал Состен, худой, злой старик с жёлтыми зубами и огромными ноздрями, из которых торчали седые, всегда мокрые волосы. — Ты что безводная туча, которую гонит ветер! Ты дикая волна морская, пенящаяся от собственного бесчестия, блуждающая звезда, предназначенная для пучины тьмы! Ты полон напыщенности, но внутри ты пустой!.. Вот что ты!.. И зачем принесло тебя с твоими богохульствами в Коринф? Ты слышал, что говорят о тебе твои братья по вере, которые пришли из Иерусалима? Вы прежде всех нашли Мессию и все перегрызлись вокруг него!..
Из рта его летела слюна, в глазах горел огонь и весь он трясся…
— А вы слышали, коринфяне, — бросил кто-то из язычников, — говорят, что эти самые нововеры едят детей, покрытых тестом!
— Мели ещё! — напустились на него павликиане. — А ты видел, как мы их ели?
— Как ели, видел, а что, не знаю…
Все захохотали.
— Тут у нас у одного торговца жена в их веру перешла, — начал другой. — Тот к оракулу: что делать? И пифия отвечала: легче написать сочинение на волне, легче полететь по воздуху на крыльях, чем очистить сердце женщины, раз оно запятнано религиозным суеверием.
— Это так…
— А что насчёт детей, это верно, — встряла какая-то старуха. — Вновь посвящаемому они дают ребёнка, покрытого тестом. Тот, не зная, что внутри, поражает его ножом, и они пьют тёплую кровь, а потом режут на части и едят и самое тельце…
— Он все о каких-то там видениях рассказывает, болтун! — закричал какой-то иудей с кадыком. — Никаких видений никогда ему и не было. Это он все напридумывал, чтобы захватить над простецами власть! Ему не любо, что в Иерусалиме властвуют Двенадцать, вот и подкапывается старый волк.
— И все стращает: завтра всемирный пожар! Но вот приходит завтра и никакого пожара нет…
— Таких смутьянов из города гнать надо…
— А то и камнями побить…
Легионеры, опираясь на копья и поблёскивая шлемами, презрительно смотрели на волнения черни. Они уже знали, чем все это кончится: сейчас выйдет проконсул и всю эту горластую грязь они по его знаку выметут вон.
— Проповедуют воскресение какого-то софиста ихнего и обновление вселенной — уши вянут!
— А по ночам свальным грехом занимаются… Как напьются за своей вечерней трапезой, привязывают к канделябру собаку и бросают ей мяса. Собака кидается за мясом, опрокидывает светильник и начинается…
— А ты видел? Видел?..
— Как перед трапезой целовались, своими глазами видел…
— Silentium![13]
Сразу все смолкло: между колоннами показались высокие и стройные фигуры Галлиона и Серенуса. Галлион спокойно оглядел притихшую толпу.
— Ну, в чем дело? — презрительно-спокойно спросил он. — Стой!.. — подняв руку, властно остановил он горячий порыв толпы. — Прежде всего не сметь орать, а то я сейчас же прикажу воинам выгнать вас всех вон. Говори ты, — указал он на Состена, которого он знал немного.
Тот в отчаянии затряс костлявыми руками над головой.
— Но что могу я сказать, великочтимый проконсул, что я могу сказать?! У меня язык отнимается, я не нахожу в себе сил!.. Мы, иудеи, жили тут мирно, честно трудились, свято блюли законы отцов наших, безропотно повиновались римской власти. И вот является неизвестно откуда какой-то сумасброд, потерявший всякую совесть, и начинает неслыханными учениями возмущать среди нас Божий мир… Что, старый человек, могу я тут сказать? Я могу только стенать и плакать, я могу только в знак скорби разорвать одежды мои…