'Вот вчера в церкви стоял и в глаза тебе глядел прямо, несмущенно... была бы нечиста совесть, не стал бы так глядеть... Ведь вон - злодей-то тот, как привели его перед меня, да заставили рассказать, как все дело было, так ведь куды как жутко сделалось!.. И коробило-то его, и говорить-то трудно было - а еще злодей, закоснелый злодей!.. А этот нет, этот прямо и откровенно смотрел... А ты, окаянный, мимо прошел, мимо детища единокровного, словно бы чужой и незнакомый... ты его погибать оставил, да еще добро бы в тюрьме, а то в церкви... А он в церковь-то божию зачем пришел?.. Молиться пришел!.. Может, еще за тебя же, за лютого молился!..'
И старик горько заплакал. Туго и тяжело выжимались из глаз его скудные, иссякшие, старческие слезы, но тем-то и жутче, тем-то и горьче, и больнее были они. В нем живо и вполне уже заговорило теперь отцовское чувство: старый кремень раскаялся.
И захотелось ему, во что бы то ни стало, видеть своего сына, прижать его к своей груди - может быть, в первый раз в своей жизни - приголубить, приласкать его, выпросить у него прощение себе, загладить все свои былые напраслины, жесткие несправедливости относительно его, и захотелось тем сильней и неотступнее, чем более чувствовал он свою немощь и слабость, близкие к гробовой доске. Но как его видеть? Где отыскать его?
Старик долго ломал себе голову над этим вопросом и, наконец, к величайшей радости своей, отыскал подходящее разрешение.
Он дотащился до своего стола, достал четвертушку серой бумаги, закорузлое гусиное перо, воткнутое в заплесневелую баночку с чернилами, и с трудом начал писать дрожащей и слабой рукой:
'Милостивый государь, господин следственный пристав! Господь вразумил меня и помог убедиться, что сын мой Иван Вересов против меня невинен. Желаю примириться с ним и со своей совестью, но где ныне находится сын мой - о том неизвестен. Вы отпускали его на поруки, и он должен сообщить вам о месте своего жительства. Ради господа и бога прошу вас уведомить меня немедля, где он находится. Торопитесь, ибо стар я и недужен - и час мой в руце создателя. Еще прошу, как во Христе брата моего, не откажите сами пожаловать ко мне завтрашнего числа после занятий ваших, дабы я мог при вас и при священнике составить и скрепить свое духовное завещание. Более мне не к кому обратиться. Вы брали участие в сыне моем, надеюсь, что вы не откажете свидетельствующему вам, милостивый государь, нижайшее свое почтение Иосифу Захарову Морденке'.
Он запечатал и через свою Христину тотчас же отправил письмо по назначению, строго наказывая и моля ее немедленно и точно исполнить его поручение.
После этого снова стал он писать начерно свое завещание:
'Во имя отца и сына и святого духа, живоначальныя, единосущныя и нераздельныя троицы. Аминь.
Находясь в полной памяти и здравом уме, завещаю и отдаю в полную собственность, по смерти моей, все достояние мое, заключающееся: а) в векселях на князей Шадурских, ныне представленных ко взысканию, и b) в кредитных бумагах и билетах (следует перечень и нумера), приемному сыну моему Ивану Осипову Вересову; с) пять тысяч рублей серебром по монастырям на помин души, для вечного поминовения; d) вещи же, все какие есть и коим прилагаются при сем росписи, распродать и деньги раздать неимущим, на поминовение души'.
Таков был проект духовного завещания Морденки, написав который, он, от усилий механического труда, ослабел еще более и едва уже мог дотащиться до своей постели.
Но зато дух его стал теперь светлей и спокойнее. Его подкрепили сознание исполненного долга и примиренная сама с собой совесть. Однако же, вместе с наступившим просветлением, не могла-таки заснуть и угомониться старинная злоба. Это было чувство, как бы вне его стоящее и парящее над ним всею своею мощью; с ним одним только никогда и нигде не мог управиться старик, потому что оно, от слишком долгого упражнения, перешло у него наконец чисто уже в род какого-то вечно присущего ему помешательства.
И теперь, когда от больного сердца и головы его отлетели все остальные тревожившие их мысли и заботы, чувство старой злобы снова проступило на первый план и даже у двери гроба заняло свое обычное место.
Мысля о смерти и чувствуя близость ее, он все-таки продолжал думать о мщении.
'Примирюсь с сыном - он будет продолжать! - злорадно проносилось в голове у Морденки. - Я скажу ему, что с тем только и все достояние ему оставляю, чтобы он продолжал. Скажу, что это единственное условие... Обещание, клятву возьму... А про мать ничего не скажу: не надо про мать говорить, ничего не надо! Ни-ни! Боже сохрани! Пускай так и не узнает, кто его мать... А то неравно, как узнает, может быть, жалость возьмет, может, простит им, не исполнит... Пускай не знает жалости!.. Пускай до конца ведет!.. Что, ваше сиятельство! Теперь посмотрю, как вы восторжествуете!.. Тут вам и пощечина, тут вам и 'мерзавец'!
И с этих пор умирающий старик только ждал не дождался той желанной минуты, когда, наконец, он воочию увидит своего сына.
XX
КЛИНОМ СОШЛОСЬ
Над Петербургом висело промозглое, серое и какое-то отволглое утро: нельзя сказать, чтобы было холодно; напротив, с крыш и из дождевых труб точилась капель, но в воздухе стояло что-то тяжело-серое, моросящее, и с моря дул порывами тот гнилой ветер, который всегда приносит с собой распутицу и слякоть.
Этим утром начинался для Маши второй день ее бездомных, голодных и холодных скитаний; для Вересова он был уже третьим.
Оба вышли из церкви Сенного Спаса, обогретые гостеприимной церковной печью, и с паперти повернули один направо, другая налево, и затерялись в хлопотливой утренней толпе. Почему тот и другая взяли такое направление, того и сами они не могли б определить: им, по-вчерашнему, было решительно все равно куда ни идти - потому что ни цели, ни задачи впереди не предвиделось.
Вересов пока еще был сыт и в течение двух суток успел уже как-то обтерпеться в своем положении; он и толкался теперь меж народа без злобы и боли, навеваемых вчера ужасною и голодною мыслью о безвыходном положении. Он как-то даже старался не думать о том, что предстоит впереди - не далее, как через несколько часов, - когда опять стемнеет над городом, когда опять начнет подмораживать к ночи и снова вздумает крутить и мутить в желудке проснувшийся голод.
'Однако что ж так-то шататься! Надо же и дела какого поискать, - решил он после часу бесплодного хожденья по улицам. - Надо торопиться, а то... господи, что, если опять придет такой же голод!.. Надо торопиться, надо торопиться пока до голода...'
И он с тоскливой озабоченностью огляделся во все стороны. Откуда искать спасения? Кто выручит? Кто даст работу?
Но день как на зло был праздничный, и работы по этому случаю не могло предстоять ни малейшей. Только по кабакам да харчевням слышны были гам, да песни, да крики.
Но вон на углу, у кабака, стоит толпа, человек до двадцати поденщиков-носильщиков - больше всего отставные солдаты.
'Нанимает же их кто-нибудь, - помыслил Вересов. - Пойду к ним постою вместе - авось, и меня кто- нибудь наймет'.
Пошел и примазался к маленько подгулявшей кучке, и стал между двух отставных 'гарнадеров'. Там шли свои разговоры и свои споры с расчетами и перекорами; но это не помешало им, однако, вскоре обратить внимание на затесавшегося в их толпу пришлого человека.
- Что, малый, надоть? - бесцеремонно обратился к нему близстоявший высокий 'гарнадер'.
Вересов несколько смутился, но все-таки успел проговорить ему:
- Так... сам по себе... А вы, верно, носильщики?
- Мы-то?.. Мы - носильщики. А что тебе?
- Да я, вот, тоже... хотел бы в эту работу... Может, наймет кто-нибудь.
- Кого?.. Тебя-то? Ха-ха!.. Да нешто ты гож в эфту работу? Силенка-то где? - Тебя ведь одним плевком пополам перешибить - и готова! Куда тебе в нашу работу!
- Нет, я могу, - попытался было отстоять себя Вересов.
- Ну, коли можешь, это твое дело, ищи себе.
- Я вот и постою.
- Ну, и стой, буде охота твоя такая. Стой хошь до завтрева - никто не наймет.
- Отчего не наймет?