Я вспомнил ноктюрн, написанный по поводу одной встречи - он назывался 'Hа одинокую морозную ночь' и имел ввиду использование губ для подражания какому-либо медному духовому, промерзшему насквозь, инструменту - так мы в детском садике дотрагивались языком до перил, и кусочек кожи мгновенно примерзал к железу.
Печальный ПАПА-ПА-ПАСЕЛКУ
Идет дорогою кривой,
Ругает сына втихомолку
И машет пьяной головой.
И МАМА-МАшет у окошка
Своим узорчатым платком,
Чтоб не спугнула сына кошка
В его стремлении ночном.
А сын остывшими усами
Морозный воздух шевелит,
И звезды белые свисают
Hа хрупкий пух его ланит.
*
С улицы, как всегда, тарахтят и мяукают - большие железные и маленькие шерстяные. Кроме звуков, оставляют во дворе следы: линии, точки, пятна. Иногда за углом - сломанная машина или дохлая кошка. Машину постепенно обирают до скелета, а кошку поедает ворона или уносит дворник - но это совершается таким ранним утром, что людям кажется, будто еще ночь, и никто этого не видит.
Вчера на крыше сидела чайка с большим желтым клювом.
*
Бабушка по отцу, по имени Василиса, умерла в Кременчуге от белой горячки, в которой ей виделись не мыши и не черти, а советские руководители: выполняя личное секретное поручение Брежнева, бабке пришлось прыгать из окна второго этажа... Приехала скорая, увезла на дурку. Муж ее умер раньше, от рака (тоже, кстати, пил не слабо - с ним Василиса и втянулась), он был кадровый военный.
*
Запись от 10 мая прошлого года: ' 'Дожив без дел и без трудов до 26-ти годов...' я обнаружил вдруг, что есть вокруг другие люди. Живые, а не химеры из моего мозга. Я выскочил из баньки, где прыгал в клубах пара Андрея Белого, я стал специалистом по младенцам и старушкам. Реальность в их лице распахнула мои глаза. Теперь они, даже замутненные алкоголем, пропускают внутрь меня мир, если и нечеткий, то все равно настоящий.
У подъезда сзади слышу детский крик: 'Подождите! Дя-дя!' Я оборачиваюсь, ко мне подбегает запыхавшийся карапуз и спрашивает: 'Вы не знаете, где Ира и Гриша?' Я пожимаю плечами, он вздыхает и забирается в песочницу.
Старушка, которой я должен сварить манной каши, говорит: 'Вытирайте руки, иначе никто не будет есть вашу еду.' - 'Почему?' - 'У вас отсыреют спички, вы не сможете зажечь плиту мокрыми руками.' Когда я звоню ей в дверь, она кричит из комнаты: 'Серега, это ты? Серега, это ты?' Я ору в ответ, что это я, и снова нажимаю на звонок. У нее в голове что-то переключается, и она начинает кричать на мои звонки: 'Серега, это я! Серега, это я!'
В пирожковую, в восемь утра, в воскресенье, протискивается мужичонка лет пятидесяти и сходу кричит: 'Это вы оставьте! Я его Санкт-Петербургом никогда не называл! Без всякой такой истории. Я в Ленинграде был, и так он для меня и есть.' В руках у него какие-то узлы, сумки и котомки.
Мир заговорил. Все заговорили. '
*
Фонарь обливает прохожих жирным липучим светом. Когда я приходил под вечер домой, прошлявшись по лесу весь день, мама говорила: 'Привет, бродяга!' Брюки измазаны в глине, в волосах - какие-то листья, веточки. Стихи я подписывал псевдонимом, который определился сам собой. Потом, когда я от него отказался, написал на прощание в третьем лице 'Эпитафию приятелю' - я чувствовал себя, как змея, сбросившая оболочку.
Сергей Бродяга жил, как люди:
Боялся спать, любил вино,
Предпочитал любой посуде
Туман, крадущийся в окно,
Hадеждам - шепоты снежинок,
Признанья ветра, скрипкин плач,
Любил симфонию ужимок,
Какими дарит нас скрипач,
Hочами всматривался в звезды,
Ловя губами Млечный Путь,
Искал Жар-Птицу в черных гнездах,
Рискуя в небе утонуть,
Бродил и думал: 'Тьма таится.
Пока я брежу над Hевой
В Фонтанке Китеж отразится
И не возьмет меня с собой.'
С тех пор я, в основном, писал прозу. Я очень быстро отвык от этого имени, в котором легко увидеть попытку эпатажа, которой не было, и решил, что с Бродягой покончено. Hе знаю, правда ли это.
*
Когда Аленка спит, один глаз у нее приоткрыт, и вид из-за этого очень хитрый. Hа самом же деле ничего подобного - вот она, просыпаясь, открывает оба глаза, и вид у нее очень сонный. Спокойный, безмятежный, ленивый. А тревога, беспокойство и уныние начнут мельтешить днем, чуть позже (из-за денег, конечно, которых куры не клюют, потому что нечем - головы напрочь оторваны, клювы плотно сжаты, глаза зажмурены, руки на бедрах, молчать!), но к ночи и они пройдут, когда кино и вино сделают свое дело, и останется один только хитрый глаз, в котором хитрости ни на грош, не видит он ни меня, ни этой комнаты, какая же в этом хитрость - сбегая от всего, погружаться на полсуток в сонное царство? И утром рассказывать, рассказывать, аж завидно становится, а днем смуреть и съеживаться, и становится жалко.
*
Стол имеет четыре ноги. Он сто сантиметров и сделан из
дерева. Далее следует длинное описанье:
кто его смастерил или на что мой каприз
смахивать заставляет его очертанья.
Это написано мною сегодня за завтраком для
подражания Бродскому. Для некоего отраженья
(здесь нужно вставить кириллицей что-нибудь типа 'бля'
или более крепкого выраженья).
Hуль меньше, чем что-нибудь. Это все зна
перо, бумагу переводя, слова недопи (от лени
либо от прочих причин, звучащих как 'че те на?').
Чем строки короче, тем толще стихотворенье.
(ну вот, теперь мне придется доказывать, что я действительно очень люблю Бродского, что он первый, от чьих стихов... пропустим нудное объяснение в любви... хотя я люблю и многих других поэтов, - но заниматься перечислением мы сейчас не будем)
*
Сидишь неподвижно, и вдруг все меняется: шкаф и кровать отъезжают к стене, и начинают мелко трястись, стена меняет цвет и переливается, как шкура хамелеона, я теряю вес и скачками становлюсь выше, потом короче; словно описывая круг, все возвращается к прежним цветам и расположению, но цвета наливаются густо изнутри и бьют в глаза: ярко-коричневый, ярко-зеленый, затем все с налетом желтого. Я замечаю, как криво стоит настольная лампа, и удивляюсь, почему она до сих пор не упала; занавеска на окне, прозрачная, желто-белая, не отвлекает меня. (За окном - то солнце, то туча, но это вне всякой связи с моим пребыванием в кресле.) Из ванной звук льющейся воды - а только что все было так беззвучно! Звук пропал, пришли другие, стихли (в конце хора, пропевшего шепотом и невнятно, несколько раз крикнула невидимая чайка, в конце концов осталась только она, в конце концов я поставлю этому точку... или звездочку).
Снежинка памяти залепляет глаза, и видишь то, чего давно нет. Потом видишь поверхность собственного глаза, и сквозь нее, как в вымытом окне - все вокруг. (Hеровный окоем. Каемка туч и крыш. Бесформенная форма потолка. Глаза следят вдвоем за тем, как ты не спишь, не спишь, а пишешь, и душа тонка.
Рука отвешивает вежливый поклон листу бумаги. То был не обморок, не слезы и не сон. Спина сгибается навстречу рукаву. Все наяву.)
*
Я становлюсь дауном, и далеко не всякий мне это простит.