Боцман махнул рукой.
- Зашились совсем с писаниной.
Митя взглянул на сидевших за столом и засмеялся - такой несчастный вид был у Тулякова. Савин, по старой привычке, делал вид, что ему все безразлично. Проглядев написанное, Митя убедился, что боцман был прав - оба произведения никуда не годились. Савина губил техницизм. Можно было подумать, что у каждой ленинградской радиоточки сидит обладатель неисправного гирокомпаса, нуждающийся в специальной консультации. Туляков понял свою задачу гораздо шире. Вся первая половина его выступления была посвящена разоблачению преступлений германского фашизма, попутно досталось союзным державам, медлящим с открытием второго фронта. Во второй части Туляков перечислял поименно всех отличников ремонта, он не забыл ни Зайцева, ни Козюрина, единственный, кого он не упомянул, был он сам. Оба писали цветными карандашами на оберточной бумаге и развели такую мазню, что Митя погряз в ней совершенно, а вывязив глаза, обнаружил, что старшинская битком набита людьми. При колеблющемся свете свечи Митя разглядел улыбающиеся лица Олешкевича, Границы, Конобеева, Джулая… Все смотрели на Туровцева ласково, благодарно, с веселым ожиданием. Под дружный хохот собравшихся Митя раскритиковал обоих сочинителей, тут же принялся править и выправил так быстро и толково, что сам удивился. Никто не уходил, все чего-то ждали. Первым заговорил Граница:
- Товарищ лейтенант, разрешите вопрос. Как по-вашему - командиру ничего не будет?
Тут все заговорили разом. Никто не верил, что у командира могут быть серьезные неприятности. По общему мнению, командир был не только прав, но проявил редкую выдержку, не пристрелив чертова бюрократа. Они верили, что бюрократ будет наказан, а Горбунов восторжествует, и были глубоко убеждены, что штурман разделяет их чувства. Теперь он был уже не чужой, не пришлый, никто из них не усмехнулся, услышав, как он говорит: «мы», «наша лодка» и даже «боевой поход нашего корабля». Митя попробовал осторожно намекнуть, что с формальной точки зрения позиция Селянина выглядит более укрепленной. Посыпались бурные протесты.
«Ох, знали бы они…» - мелькнула мысль. Додумывать ее не хотелось.
Когда Митя вернулся в каминную, все уже спали. Он зажег лампу и, загородив ее газетой, сел писать. Он писал легко, почти без помарок, боясь, что ему не хватит десяти минут, чтоб рассказать о всех, кто в голод и холод, под огнем, противника, голыми руками готовил корабль к бою, он был переполнен любовью к этим спящим людям, неясное чувство вины сжимало сердце, и Митя думал, что он должен сделать что-то очень смелое, очень значительное, пожертвовать собой, но вернуть то чувство неразрывной связи, без которого уже не мог существовать.
Глава двадцать четвертая
За утренним чаем Горбунов пробежал глазами Митины листочки и прохрипел:
- Дельно и с чувством. Я думаю, штурман, вы отлично управитесь без Федора Михайловича. Пусть доктор не обижается, но мне что-то не хочется оставаться с ним вдвоем. Я перестаю понимать, кто командует лодкой.
Командир шутил, но Митя видел, что он встревожен.
Весь день на лодке толклись обследователи, сперва Шершнев, затем Одноруков - разговор его с Горбуновым происходил при задраенных переборках и продолжался меньше получаса. После обеда приехала целая комиссия - человек пять, а Тулякова с Границей вызывали к Однорукову на береговую базу. Туровцев очень боялся, как бы Граница не нагрубил, но, как выяснилось, юный вестовой вел себя безупречно. Нагрубил Туляков. Он вернулся перед самым ужином в расстроенных чувствах и, разыскав Туровцева, вручил ему запечатанный конверт: старший политрук Одноруков просил наложить на главстаршину Тулякова дисциплинарное взыскание за грубо-нетактичное поведение.
- Как же это вы, Лаврентий Ефимыч?
Туляков тяжело вздохнул и пошевелил пальцами.
- Вот уж от кого не ожидал. Что ж мне с вами делать?
- Наказать придется, - робко подсказал Туляков.
- Знаю. Как?
- Это точно, что выбор небольшой, - сказал Туляков, вздыхая.
Митя задумался. Взыскивать - это лишать и заставлять. Что можно отнять у Тулякова, чего бы он не отдал по доброй воле, и что можно потребовать от него сверх того, что он уже делает?
- Скажите, Туляков, у вас давно не было взысканий?
- Никогда, товарищ лейтенант.
Теперь вздохнул Митя.
- Так вот, Туляков, учитывая, что это первый ваш проступок, объявляю вам э… э… строгий выговор. Вам ясно, за что?
- Ясно, товарищ лейтенант. Больше не повторится.
- Ну хорошо, идите…
- Товарищ лейтенант, - сказал Туляков. - Я свою вину сознаю вполне. Только позвольте вам по душе сказать: товарищ инструктор тоже неправильно поступает.
- Это уж не ваше дело судить.
- Я и не сужу. Только зачем зря говорить? Налет, грабеж! Никакого грабежа не было, грузили строго по наряду, гайки лишней не взяли. А военинженер кричит: «Сгружай!» Командир, ясное дело, психанул. За пистолет, конечно, не надо было хвататься, тут я с вами соглашусь, но я вам так скажу, товарищ лейтенант: не надо доводить. Человек не машина, машина - та скорей откажет, человек больше вынести может, но все-таки доводить его - не надо.
- Ну хорошо, а старший политрук при чем?
- А при том, что и меня довел. Он сымает допрос, я отвечаю все по чести, согласно присяге. Так он же на меня: «Вы своего командира покрываете, он хулиган, карьерист…» Это зачем же? Ну ладно, - сказал Туляков, видя, что Туровцев хмурится. - Я ведь не для оправдания, раз виноват, то и виноват. Я вот чего еще хотел у вас спросить: как насчет выступления? Я уж, наверно, теперь не гожусь…
- Не знаю. Спрошу. А вам охота?
- Интересно поглядеть на ихнюю технику.
За ужином Митя показал Горбунову записку Однорукова и спросил, может ли Туляков идти выступать по радио. Горбунов усмехнулся:
- Почему не может? Вы же идете.
В начале седьмого за Туровцевым зашли Туляков и Савин, доктор выдал им на руки подписанные Горбуновым командировочные удостоверения, а Мите сверх того сунул в карман пистолет. Сделать это без ведома командира он никак не мог, и Митя понял, что командир предлагает ему рассматривать слова насчет конвоя как шутку, а себя - как полновластного начальника группы.
Пройдя Набережную, свернули на Литейный проспект. На Литейном снега было меньше, и можно было идти по тротуару. Шли молча, разговаривать на ходу было трудно, начинало сбоить дыхание. Еще не совсем стемнело, и пустынный проспект показался Мите до жути незнакомым. Все дома были цвета мороженой картошки - землисто-желтые, землисто-розовые, буроватые и цвета золы, как будто обуглившиеся на огне и присыпанные крупной солью. Митя считал, что он хорошо ориентируется в Ленинграде, но город, по которому они шли, был так непохож на тот, прежний, что он ошибся, повернул не там, где нужно, и вывел к проволочным заграждениям у Инженерного замка. Пришлось сделать крюк, на это ушло время. Когда трое моряков подошли к подъезду на углу улицы Пролеткульта, они тяжело дышали, и сердца у них колотились, как после кросса.
Войдя в вестибюль, Митя огляделся. В глубине помещалась застекленная будка, где восседала завернутая в одеяло женщина, - это было бюро пропусков. Справа, у невысокого деревянного барьерчика, дремал милиционер. При появлении моряков он выпрямился с неприступным видом.