Да, еще о лифтах. Я давно собирался рассказать о лифтах, тем более что они со мной не только наяву, но и во снах, – они переходят из одного в другой, и нет им конца. Лифт – это просто какая-то целиковая метафора подсознания. Ты заходишь, дверцы за тобой закрываются, и тебя куда-то везут, то ли вверх, то ли вниз, чаще вверх, поскольку в животе возникает неприятный холодок – это тебя разлучили с твердью под ногами. Отныне ты заложник высоты, вернее, даже не высоты, потому что она постоянно меняется, а камерного пространства в ней, которое, как пузырек кислорода, выносит тебя, букашку, за пределы твоего „я“. Самое-то забавное, что подобная операция происходит с тобой только во сне, когда ты как бы отрываешься от пуповины, соединяющей тебя с землей-матушкой, и плаваешь себе в своем темном сыром космосе, неизвестно зачем и почему. Чаще – абсолютно незачем, потому что ты не готов для таких высот, тебя там никто не ждет, и ты сам не готов ни к каким встречам, потому всегда один, всегда сумеречен и подспудно тревожен, в ожидании чего-то нехорошего, – такова эмоциональная подоплека этих снов. Впрочем, иногда подъем в лифте напоминает эякуляцию, перемещение оргазмирующей точки из мошонки к головке полового члена, только растянутую во времени и пространстве. Там, во снах, испытываешь выход в как бы чуждое пространство, в тонкий, не обихоженный тобою мир, до которого ты еще просто духовно не дорос. Так ребенка пугает все неизвестное. Мой страх – это моя детская болезнь, и, трепеща во сне, я все же терпеливо жду наяву своего повзросления.
Сам я живу на третьем этаже и обхожусь без лифта. Точнее – обхожу его два раза по периметру лестничной клетки, а то и обгоняю, чтобы доказать вышедшему на третьем этаже соседу из квартиры напротив, что я лучше его, и девушки меня любят.
Только однажды я занимался любовью в лифте. С почти взаимного, между прочим, согласия. Почему почти? Терпение. Все произошло так стремительно, что я сам ничего не понял. Просто была прекрасная белая ночь, теплынь, когда все окна и двери были настежь, и спать не хотелось. Она вошла передо мной в лифт, юная женщина, жиличка с шестого этажа, я вошел следом, и мы поехали. Она, видимо, возвращалась со свидания, благоухала, как цветок, да и в руке у нее красовалась чайная роза. Не знаю, что на нас нашло, но от близости в тесной кабинке, сразу наполнившейся нашими молодыми запахами, от полноты чувств, готовых излиться в любом направлении, мы вдруг стали бешено целоваться, и она ужалила меня в губы таким поцелуем, что чресла мои взорвались. Я сорвал с нее крошечные трусики, через которые она сама торопливо переступила своими газельными ножками на высоких каблуках, и вошел в нее – готовую, набухшую сочным желанием. Она тут же полностью отдала мне инициативу, опершись лопатками о стенку и подняв подол своего шелкового платьица, то ли чтобы я ненароком не запятнал его, то ли чтобы похвастаться своими точеными бедрышками. Она всхлипывала, повторяя на выдохе фонему „а“, которая становилась все тоньше, жальче и отчаянней, но тут над нами прогремел жирный щелчок остановки и дверцы лифта с урчанием распались. Рефлекторно распались и мы. На нас глядела ночная пустота тускло освещенной лестничной площадки – шестой этаж. Дальше был только один лестничный пролет к чердаку. Я уверенно взял ее за руку, чтобы увести наверх и продолжить начатое, тем более что в кармане у меня покоились ее трусики, но она выгнулась в другую сторону, в сторону своей двери, давая понять, что концерт окончен.
– Пойдем! – сказал я. – Всего пять минут.
– Не могу! Муж ждет! – сказала она.
Меня как обухом по голове ударило. Какой муж? А роза? А свидание. А я, наконец? Она что, с ума сошла?
Но она твердила: „муж, муж, пусти“, пытаясь расцепить мои пальцы, сжимавшие ее запястье. Она просто стала сама не своя, будто очнувшись после колдовства. Я подхватил ее на руки и, пряча от нее лицо, в которое она пыталась вцепиться ногтями, поднял наверх, на последнюю лестничную площадку. Еще минуту назад послушная, гибкая, трепетная, как лоза, она превратилась в какое-то скукоженное корневище с цепляющимися за все ногами, и мне никак не удавалось раскрыть ее, чтобы снова попасть внутрь. „Пусти, пусти“, – твердила она, змеей выскальзывая из моих объятий. То, что она не поднимала крика, работало на меня. В какой-то момент мне удалось схватить ее со спины за талию и прижать к себе. Она тут же ухватилась обеими руками за перила, полагая, что я намереваюсь уложить ее на пол, и совершенно не учтя своей более чем уязвимой позиции. Я же, слегка подсев под нее, вставил ей сзади, вставил и прилип, присосался, приклеился так, что никакие силы не смогли бы меня отлепить, пока я не закончу то, что мы начали вместе. Она была рождена для этой позы, которую церковь осуждает, называя „содомитской“ и в которой совокупляется весь животный мир. Опасаясь, что она выкинет какую-нибудь гадость, стукнет мне острым каблуком по ноге, укусит, я, крепко придерживая ее за лобок свободной рукой, за несколько ударов бедер об ее миниатюрную мокрую от сопротивления попку довел себя до оргазма и, чувствуя, как изливается мое бешенство, тихо засмеялся, выпустил ее наконец и сказал:
– Ну вот. Теперь можешь идти к мужу.
Не оглядываясь, роняя из себя капли, забыв у меня свои трусики, она зацокала вниз по ступенькам, обернулась возле своей двери, видимо, считая себя уже в безопасности, и яростно, но тихо и четко сказала:
– Муж с тобой разберется.
– Сначала ты сама с собой разберись, – сказал я. – А то пойдем ко мне. Продолжим.
– Ты продолжишь в тюряге, – сказала она, вращая ключ в замке и одновременно прислушиваясь к задверной тишине, будто там ее действительно ждали.
Самое удивительное, что у нее действительно оказался муж, и неделю спустя, совершенно неожиданно мы оказались втроем в этом же лифте. Это был, наверно, первый случай, когда я почему-то решил воспользоваться подъемником.
– Подождите нас! – раздался от входной двери молодой мужской голос и затем – торопливые шаги.
Она вбежала вслед за ним, а увидев меня, так и застряла за его спиной, благо, он был на голову выше нас обоих. На третьем этаже ей пришлось посторониться, чтобы выпустить меня. Когда я проходил мимо, она смотрела в сторону, и щека ее, обращенная ко мне, нервно подрагивала. Муж ее, худой, довольно плечистый блондин, ничего не заподозрил и, конечно, ничего не узнал. Зато я узнал, что они здесь не живут, а лишь снимают комнату.
Потом она исчезла.
Однажды я зашел в лифт и не успел нажать кнопку против цифры три, как дверцы сами закрылись, и лифт стал подниматься. Ощущение было пренеприятное, будто он специально меня поджидал. Мы проехали третий этаж, четвертый, пятый, так что у меня заныло в солнечном сплетении, но на шестом лифт остановился и дверцы открылись. Дальше пути все равно не было. Я судорожно выскочил, как из ловушки, постоял на лестничной площадке, посмотрел наверх, где мы провели несколько сумасшедших минут, и расслабившись наконец, отправился пешком вниз.
Видимо, здесь еще блуждал неугомонившийся дух того нашего оглушительного соития.
Мне жалко женщин, которые прошли через меня. Будь у меня дочь, и знай я, что ей встретится маньяк, подобный мне, я бы опередил ее, бегущую к нему на свидание, чтобы завязать поганый его конец морским узлом, лучше двойным, если хватит длины. Все молодые мужчины, если они, конечно, мужчины, – маньяки по отношению к женщинам, и у каждого из них на совести не одно преступление. Мое отличие от них лишь в том, что я называю вещи своими именами и в реальности проделываю штуки, на какие большинство способно лишь в бреду самообслуживания. Не помню, говорил ли я уже об этом, но я не люблю мужчин. Они представляются мне лишь семенным фондом – в этом их единственная ценность и относительный смысл. Относительный – потому что я не знаю, как относиться к тому, что мы еще существуем на земле, и судный день для нас не настал. Все же остальные прерогативы мужчин – войны, политика, спорт – от лукавого. Взгляните на их дела со стены, с северной стены Джомолунгмы или с южной стены Монблана, да что там – с высоты Красноярских столбов – и вы увидите суету сует и всяческую суету, которая ежедневно преумножается. А наука, а искусство? – спросите вы, – как с этими эманациями мужского начала? Это игрушки, – отвечу я вам, – дьявольские игрушки праздного невостребованного ума. От них никому еще не стало и не станет легче. Помните? – „И предал я сердце мое тому, чтоб исследовать и испытать мудростью все, что делается под небом: это тяжелое занятие дал Бог сынам человеческим, чтобы они упражнялись в нем. Видел я все дела, какие делаются под солнцем, и вот, все – суета и томление