духа!“
И дух этот мужской, добавлю я от себя.
В юности я возмущался Толстым, который отвергал Шекспира, – как я теперь его понимал! Да, даже ваш драгоценный Шекспир и иже с ним, несть им числа, – это лишь томление духа, но такое же томление и сам Толстой – разве не оттого он пытался сбежать в свою Пустынь.
Женщины – не томятся, они живут естественно, как природа, их дух растворен в ней, потому и лишен творческих поползновений. Творить – это испытывать боль и неудовлетворенность Сущим. Оставим это Творцу, тем более что он и сам недоволен сотворенным и пытается спихнуть ответственность на некоего Князя Тьмы. Если так, то чьи же мы дети? Неужто каждый из нас – маленький темный амбивалентный оборотень, пестующий свою неугомонную вожделеющую плоть? Неужто никто меня в этом не разубедит?
Я оглядываюсь вокруг и вижу одно и то же – тьмы и тьмы носителей похотливого мужества, озабоченных им как заглавным вечным вопросом бытия. Ради них, этих четырех жалких секунд эякуляции, затеваются войны, крушатся государства, совершаются великие грабежи и неподдающиеся разумению убийства, ради них казнят и идут на казнь, милуют и насилуют, ради них весь этот блеск и вся эта нищета, – и именно потому это радение тщетно. Иногда я кажусь себе человеком из предыдущей цивилизации, настолько мне смешны нынешние запросы и ориентиры. И весь мир для меня как на картине Альтдорфера из Мюнхенской пинакотеки – помните – битва Дария и Кира: муравьиные полчища воинственных безумцев, а над ними вечные[19] горы, а над горами вечный непостижный космос небес.
Предыдущая цивилизация, по Нострадамусу, – это атланты, и у меня нет причин ему не верить. Психическая энергия, которой они обладали, была несравнимо мощней нашей. Они погибли, потому что не смогли удержать ее внутри и обратили вовне – на разрушение. Такова и наша участь. Уже доказано, что в космосе болтаются обломки старой Галактики, существовавшей до возникновения нашей. Выжившие потомки атлантов живут среди нас. Иногда мне кажется, что я один из них.
Ее звали Ларисой. Такое вот дурацкое имя. Кстати – „чайка“ в переводе с греческого. Нечто неугомонное, реющее над морем, стройное, легкокрылое, в меру хищное и с довольно противным голосом. Впрочем, голос у нее был вполне благозвучный, разве что ломкий, когда она волновалась, лик же – утонченный, нерусский. Утонченность лица, как известно, определяется формой носа. Так вот, нос у нее был замечательный – тонко вырезанные ноздри, ахматовская горбинка... Никакой тебе гиеноподобной курносости, пришедшей к нам, видимо, со стороны финно-угорской чухны. Шапка тонких, но густых, мелко- вьющихся волос рыжевато-каштанового тона, подстриженных в форме модного тогда короткого каре. Брови с нежным изломом. Глаза карие, кожа белая, рот безвольный – две мягкие покусанные губки.[20] Когда я с ней познакомился, ей было восемнадцать, а мне двадцать пять, она была девственницей и невестой на выданье. Озабоченность кипящими в ней юными соками выражалась в довольно идиотской манере поведения – со множеством всяческих сменяющих одна другую поз и смешков, поднятием бровок и закатыванием к небу глаз по каждому привходящему поводу, а то и без оного. У нее были поразительной красоты фигура, великолепные груди, почти большие, но как бы остановившиеся на пороге чрезмерной величины, дабы не потерять своих классических объемов. Впрочем, у женских мраморных торсов грудь все-таки стыдливо преуменьшена, обесчувственна на потребу скопидомки эстетики, которая вечно ворчит на естественный избыток красоты.
Но я забегаю вперед, ибо форму и жар и отзывчивость этих грудей я познал неделю спустя после нашего знакомства, состоявшегося в библиотечном коллекторе Публички, куда она, Лариса, студентка второго курса библиотечного техникума и сотрудница заводской библиотеки, приехала за новыми поступлениями. Это было мгновенное узнавание, потому что я тут же почувствовал ее безадресный зов, а она – что я готов на него ответить. Бывают такие встречи – они не имеют ничего общего с тем, что называется любовью с первого взгляда. Это не любовь и даже не страсть с первого взгляда, – всего лишь зуд, который посильней любви, пока себя не накормит. Потом он, как правило, исчезает, но иногда, довольно редко, может перерасти в любовь. Откровенно сказать, я не знаю, что было между нами. Наваждение, борьба, зависимость, месть? Судите сами.
Было начало июля, и город задыхался от жары. В ее библиотеке тоже было душно и жарко, и обеденный перерыв мы проводили в единственном укромном местечке на Московском проспекте – на кладбище за бывшим Новодевичьим монастырем. Там похоронено немало некогда известных людей, и при взгляде на их полуразбитые, запущенные, а то и загаженные могилы, в голове начинает вертеться банальное: „Так проходит земная слава“. Впрочем, есть там и ухоженная могила певца тяжкой женской долюшки Некрасова, хорошего, не отрицаю, поэта, но барина по судьбе и бабника по духу. „Вчерашний день в часу шестом зашел я на Сенную – Там били женщину кнутом, крестьянку молодую. Ни стона из ее груди – лишь бич хлестал, играя. И музе я сказал: Гляди, сестра твоя родная“. Не скрою, до сих пор меня волнуют эти строки, но вовсе не квашеной своей моралью – плевать мне на некрасовскую музу, которую разве что он сам мог выпороть, – меня волнует та молодая крестьянка, которая молчит под бичом. За что ее наказывали – за воровство, неверность? Конечно, за неверность, за прелюбодейство – в ней, тайной своей страсти, черпает она силы нераскаявшегося молчания, ей же сочувствует поэт-помещик, испортивший в своей деревеньке, чай, не одну девку, на нее же садомазохистски взирает толпа зевак, злорадствующих, но еще больше – с каким-то тревожным вздрогом в нижней части чрева завидущих этой молодой женщине, познавшей что-то такое, что они не познают никогда. Ее молчание возвышает ее над толпой и над поэтом, который не может хотя бы в такую минуту забыть эти свои бесконечные таски с обрыдшей музой.
Так вот на целый месяц кладбище стало местом наших свиданий, где я шаг за шагом преподавал еще совершенно неискушенной Ларисе науку любви. Вернее, искушенной на уровне детского сада, где, уведя ее в кусты, какой-то маленький предприимчивый мальчик показывал ей свой крантик, даже не прося ничего взамен. Времени для преподавания было в обрез, может, поэтому мы продвигались так медленно и неуспешно. Первые двадцать минут я ласкал ее всеми известными мне способами, вторые двадцать минут она разряжала мое возбуждение. Потом мы разбегались по своим работам – ей было недалеко, мне же еще двадцать минут на метро до Публички. Вообще кладбища мало приспособлены для любви, не говоря уже о полноценном коитусе. Такового у нас и не было, так как ни разу нам не удалось найти относительно чистую горизонтальную площадку размером метр на два – ее, как известно, достаточно не только для похорон, но и для зачатия новой жизни. Впрочем, площадки метр на метр были – всякие там небольшие обезглавленные надгробия и тополиные пеньки – сколько их, этих бедных мусорных тополей ни срезают, все равно в июле город задыхается от их сперматозоидного пуха.[21] Да, таковые площадки были, но было и другое – боль, которую Лариса испытывала каждый раз, когда я пытался продвинуть свои ласки дальше и глубже. Дальше боли было нельзя. Сделать же очень больно я не решался в силу собственных, не совсем понятных мне комплексов. Я, кажется, уже признавался, что не выношу разрывать девственную плеву. И не потому, что страшусь вида крови. Нет – я просто не могу причинять физическую боль. Душевную – это сколько вам будет угодно. Впрочем, я, кажется, догадываюсь, в чем тут дело. А дело в том, что своим рождением я чуть не отправил на тот свет свою матушку. Вот кому я причинил первую невыносимую физическую боль. Потом, когда я вырос, она мне рассказывала, что у нее не вышел послед, и врач вытащил его сам, до локтя обмазав руку йодом.
Итак, в очередной раз устав от попыток хотя бы приоткрыть ее заветное оконце с теплыми нежными створками, я доставал свой подберезовик и вручал его Ларисе. Она честно не знала, что с ним делать, я же был далек от того, чтобы навязываться ей. Брать в рот без предварительной варки в слегка подсоленной воде – ни-ни! К этому женщина приходит сама или не приходит вовсе. Сыроедение – это ее внутренний выбор. Хотя естественно, что в сыром виде лучше сохраняются витамины и всякие там калории и белки. Одни говорят, что это для них диковинный плод или фитиль, другие просто чувствуют ртом лучше, чем вагиной, третьи, как дети малые, тянут в рот что ни попадя, четвертым важно, что это не их берут, а они сами, переходя из пассива в актив, из феминиума в маскулинум, пятым важен сам феномен наполненности ротовой полости, будто и вправду идеальная женщина – это метафорическая пустота ожидания, но ни одна не согласится, чтобы ей сунули это в рот насильно, как ложку ненавистной перловой каши, – ничего кроме позыва к рвоте это не вызовет. А я хотел, чтобы Лариса мной наслаждалась. И вот я давал ей свой то подберезовик, то, в зависимости от настроя, боровик, и она, рискуя отломить ему головку, так или иначе