— Ищешь удачи в столице?
— Я работаю на киностудии.
— Ну понятно. Ты — будущий кинорежиссер. Непонятый вгиком гений. Да тут все, — он обвел рукой зал, — или гениальные писатели, или гениальные режиссеры, или гениальные художники. Даже гениальные скульпторы попадаются! И один известный — Неизвестный!
— Не на понтярщика попал, — оборвал поток Сева.
— О! Тогда давай знакомиться — Костя Блинов.
— Сева Мокшин. — Он без энтузиазма протянул руку.
— Ну, а на бутылку в честь моей премьеры мы с тобой все-таки найдем! — заверил Костя Губан и поздоровался с кем-то из вошедших в зал.
— Это — Светлов! Не может жить без «Националя», каждый день сюда ходит. Знаешь «Каховку»? — пояснил Губан.
— Я и «Гренаду» знаю. А что он сейчас пишет?
— Ничего. Программу для Утесова.
— Губан, иди сюда! — окликнула Костю яркая девица, вышедшая из такси. Тот вразвалочку подошел, перебросился с девицей парой слов и вернулся к Севе, стоявшему на углу у телеграфа, с двумя бутылками портвейна и кульком конфет.
— Презент от мадам Дюпон.
— От кого?
— От мадам Дюпон из Марьиной Рощи. Так зовут эту центровую девочку.
— А почему она тебе все это отдала? — поразился Сева.
— Этим ее угостили сверх гонорара — за отличное обслуживание. А на работе она не пьет, — хохотнул Губан, — по причине рвоты от сладостей и вина! Так что свет не без добрых людей!
— Часто тебя так выручают?
— Успокойся, я — не сутенер.
Они брели мимо ночных стен Даниловского монастыря, и Губан вещал, отхлебывая из горлышка портвейн.
Иногда он вспоминал о Севе, протягивал ему бутылку и тот, морщась, делал глоток, чтобы не обижать собеседника.
— Здесь помещался «Даниловский детский приемник» — страх всех довоенных пацанов. Заведение с тюремным режимом. Если тебя приводили в милицию за что-нибудь, ну, скажем, за хулиганство, и говорили «отправим в Даниловский», значит, детство отвернулось от тебя!
— Красиво травишь, — перебил недоверчиво Сева, — ты что, здесь побывал?
Губан смерил его презрительным взглядом.
— Я побывал тут по другой причине, — он хлопнул рукой по стене, — здесь было отделение «детей врагов народа». Я бежал отсюда.
— Расскажи какому-нибудь салаге, — без обиняков перебил Сева.
— Я что, лажаю? — разогретый портвейном Губан прижал его к стене и, плюясь, выстреливал фразы.
— Мой отец был чекистом. Его взяли как врага. Мать — отправили в ссылку. А меня — сюда! И я бежал отсюда! Бежал! К тетке! Бежал! Понял?
Задохнувшись, он остановил поток откровений и попытался продышаться. Глаза слезились.
— А за что взяли отца?
— Расстреливал мало... а может быть, много! Как приказывали, так и делал. — Он швырнул бутылку портвейна, как гранату, она разбилась о выступ стены, оставив кровавое пятно.
Съемочная камера видит лицо героя.
Героиня картины «Цена человека» Элла пока что — к камере спиной.
— Коля! Ты должен прийти и все рассказать в милиции! Все, как было! Ты же мне рассказал — и я поверила! Расскажи там. Там тоже люди!
Во время этой тирады лицо героя мрачнеет. Причем смена состояния происходит — от равнодушия к неприязни — весьма достоверно и заразительно.
Снова хлопушка «Цена человека».
— Где люди? — враждебно отстранил героиню от себя герой Коля, — в милиции?
— Да. В милиции. Пока ты сидел, многое изменилось.
— Откуда тебе знать?
— Я хожу на работу, хожу по улицам... Вижу, что происходит вокруг!
— Стоп! — Герой Коля повернулся на крик режиссера.
Ефим Давыдович был в ударе. Забыв про боржом, он кричал:
— Убеждай его, убеждай, а не жалей, не себя! Его! Его! Его! Мотор!
Героиня картины Элла с красными, мутными от слез глазами снова толкала в грудь партнера в телогрейке:
— Иди, иди, сознайся! Да, да... посадят! Я — буду ждать! Буду!
— Еще раз — без остановки! — орал режиссер и, казалось, плакал вместе с актрисой.
Сева неотрывно наблюдал это эмоциональное действо.
— Стоп! Съемка окончена. — Ефим Давыдович отшвырнул микрофон, и Сева поймал его на лету.
— Ты сейчас куда? — вопрос мэтра был обращен к ассистенту.
— В «Националь», — ответил Сева, удивленный вопросом.
— Поедешь со мной к Бороде. Бывал у Бороды?
Вопрос был напрасным — у Бороды Сева, конечно, не бывал. У Бороды (так звали завсегдатаи ресторан ВТО из-за роскошной бороды метрдотеля) бывал весь цвет артистической Москвы. Входили по пропускам — не то что в «Нац», куда мог попасть каждый, в том числе и «художественная» шобла.
— Ты это заслужил.
— Чем?
— Я знаю чем. Я вижу все на съемке. Ты телогрейку обработал и даже надорвал. Хотя это не твое дело. Значит, следишь за кадром. Значит, заслужил осетрину по-монастырски...
Мрачный Пушкин стоял на постаменте как раз против окна ресторана ВТО, где...
Мэтр с упоением поглощал осетрину.
Сева пока что только разглядывал свою порцию, покрытую мельхиоровым колпаком, и косил взглядом в меню.
— А здесь обозначено: осетрина по-московски, а не по-монастырски...
— Никакой разницы, просто антирелигиозное переименование. — Давыдович выскребал остатки картошки в сметане и, облизнув вилку, спросил:
— Нравится профессия режиссера?
— Да.
— Чем? Можно ходить к Бороде? Общаться со знаменитыми людьми? И деньги хорошие со временем зашибать? А?
— Не только...
— Уже честно, это хорошо. Чем еще?
Сева напрягся — это было похоже на экзамен, только ответственней: нельзя встать и уйти, не ответив. Вылетишь с работы, которая уже нравилась.
— Можно разговаривать через кино с людьми о том, что у тебя болит.
— Ну и что же у тебя болит? — не унимался Ефим Давыдович.
— Неправда.
— Какая?
— Говорят одно, а делается — другое... не по совести...
— Понятно. Как писал Шекспир: «Опасна власть, когда с ней совесть в ссоре». Что именно?
— Ну, например, отстранение маршала Жукова, например...
— Ты вот что, — прервал его мэтр, — разворачивай мозги в другую сторону, если хочешь быть режиссером. Режиссура это не газета... Режиссура это радость, когда своими руками лепишь живую жизнь,