Гулливер
— Я не рекорд, — скромно заметил Гулливер, когда в кафе уже тушили свет и ножки от закинутых на столы стульев торчали кверху в полутемной зале, как рога диковинного стада. — Вот у вас, кстати, в Москве в доме инвалидов мужик живет — бывший баскетболист. Так ему этот доктор на букву «хэ» трижды делал предложение — три раза цену поднимал! А знаешь, почему?
— Откуда?… — бормочет Самойлов, который давно уже не употреблял столько горячительного.
— Потому что он до сих пор растет! Мужик живет в инвалидной коляске, имеет рост два сорок и до сих пор растет, а пошел-то ему уже пятый десяток!
— Что, сам лично доктор Хигинс приезжал в Москву и цену повышал? — не поверил Старик.
— Ну ты, вобла, даешь! Этот доктор сидит у себя в Америке и мастерит потихоньку из трупов скульптуры. Ему по фигу — кто достал тело, как, за сколько. А у нас сейчас народ какой? За тыщу «зеленых» прирежут, разберут по частям и отправят в посылке по почте. У нас тут, слышь, один мужик печень своего деверя заспиртовал в пятилитровой банке и отправил. Такой печени, говорят, ни один врач еще не видал, ну настоящее ублюдство, а не печень.
— А что этот баскетболист в коляске? Согласился?
— Там, вобла, такое дело было. Предложили ему на руки десять тыщ и после смерти на каждого члена семьи по три. Или по пять, не помню. Отказался.
— Ну? — удивился Самойлов.
— Чего — ну? У нас Змею Горынычу предложили пятнадцать, если он приедет потом сразу к доктору «хэ» умирать. Заранее. Чтобы шкура не разложилась. А ты — ну!
— Отказался? — переспросил Старик.
— А то!
— Почему?
— Из-за менталитета.
— Я хочу видеть этого мужика! — стукнул по столу Прохор Аверьянович кулаком. — Этого… Змея Горыныча, который из-за менталитета!..
— Сделаем, — пообещал Гулливер. — А доктор может и не знать, как его поводыри материал добывают. Говорят, он вообще к нам в Россию — ни ногой. Боится ажиотажа, чтобы, значит, перед мировой общественностью не краснеть. У нас же народ какой? За тыщу «зеленых» родного отца продадут и не поморщатся, а ему потом ходи по судам и доказывай, что все по закону подписано было. Нет, он не дурак! А Горыныч пьет так, что хоть каждый раз приглашай Гиннесса с его книжкой. Денег-то хватит на разговор?
Змей Горыныч
— Ты пойми, мил-человек, что меня унизили! Перед семьей унизили. Пообещали после смерти, когда я, значит, поеду в Германию подыхать с комфортом, жене и сыну по пять тысяч. Тебя так унижали?
— Никогда, — с полной уверенностью покачал головой Самойлов.
— Тогда ты не поймешь. Ты не поймешь сути унижения простого русского человека. И она не понимает! Я объяснял — не понимает! Посуди сам. Я могу написать завещание? Нет, ты скажи, могу?
— Можешь, — согласился Прохор Аверьянович, наблюдая из окна, как Гулливер вышел на улицу помочиться и раскачивающийся фонарь над крыльцом дома Горыныча долбит его по голове.
— А я могу сам по завещанию свои собственные деньги в семье распределить?
— Можешь, — опять согласился Самойлов, занявшись теперь разглядыванием кошки, потому что смотреть на чешуйчатые щеки и лоб сидящего напротив радушного хозяина он мог не больше трех-пяти секунд подряд, после чего у него появлялось непреодолимое желание ощупать себя всего — на всякий случай.
— А ежели я, хозяин, сам для уважения оставляю в наследство деньги за продажу собственной шкуры, разве кто смеет встрять и предложить сбоку от себя лично за эту самую шкуру еще по пять тыщ посмертных? Это унижает мой менталитет?
— Унижает, — поник головой Самойлов.
— Вот то-то и оно! А она не понимает! Да я бы и за пять тысяч согласился съездить к немцам и подохнуть там под наркотиком, только пусть я эти пять тысяч сам распишу — кому и сколько. А не тетя чужая придет и решит это! — воскликнул Горыныч.
— Женщина? — уточнил Самойлов.
— Приезжала тут одна. Лично, уговаривать. Оченно ценным экземпляром обзывала! Просила шкуру беречь, а чего ее беречь? С такой шкурой, сам понимаешь, лишний раз с мужиками в пруд не прыгнешь, — он лихо рванул на груди рубаху, и Самойлов отшатнулся: плотные наросты чешуек, отражая едва тлеющую нить засиженной мухами лампочки, блеснули в него светом такой запредельной дали, для которой васнецовские богатыри — праправнуки.
— А вот огонь я не изрыгаю, — закрыл грудь Горыныч.
— Спасибо, — пробормотал Самойлов.
— А вообще эта болезнь у капиталистов давно изучается. Называется — «Арлекина». Только вот Арлекиной меня почему-то не зовут, Змеем зовут. Вот Кольку Ряхова, с которым мой старший пацан в школу ходил, зовут Коломбиной, оно и понятно — члена-то, считай, не осталось. Завтра можем всех собрать и посидеть так же хорошо, как мы сейчас сидим.
— Всех? — не понял Самойлов.
— Всех, кто отказался деньги за свои физиологические особенности организма брать и лишаться погребения. Нас таких в городе человек пять набралось. Иногда собираемся вместе, лясы точим — на что бы деньги потратили, если бы согласились.
— Кто так сказал о ваших физиологических особенностях? Она?
— Она! Тараторила как заведенная. Интересно, сколько платят толмачам? Та, которая немка, главная, скажет пять слов, а эта! Выдает по абзацу в минуту.
— Переводчица? — догадался Самойлов.
— Ну а я что говорю! Небось только научилась лопотать
— А может быть, вторая, которая по пять слов говорила, не немка? Англичанка?
— А кто ее знает, звали же помирать в Германию, я и подумал — немка. Говорят, у вас в Москве, как только подпишешься на продажу тела, больше месяца не проживешь — родственники угробят. Или сгинешь без вести. А у тебя, мил-человек, кто пропал? Кого ищешь?
— Я ищу мальчика. С крыльями.
— Слыхал про такого, — кивнул Горыныч. — Его церковники прячут. Ждут, когда крылья вырастут, они его тогда будут возить в клетке и всем неверующим показывать.
— Зачем? — опешил Прохор Аверьянович.
— Так ангел же явится миру!
— А почему в клетке?
— Чтобы не улетел.
Слежка
После отъезда Самойлова Гоша включил отключенный мобильник и уже через полчаса, выслушав