– Придет время, – оно не за горами, – когда жизнь на нашей планете станет невозможной. Люди будут ходить в масках, и кислород будет рационирован. Сроки жизни сократятся, или их сократят искусственно. Грубая сила, которой мы поклоняемся испокон веков, станет единственным законом… – Говоривший перевел дух и затем, круто повернувшись ко мне, спросил: – Чего, по-вашему, заслужит тот, кто укажет путь к всеобщему спасению?
Я, не задумываясь, отвечал:
– Короны… он заслужит короны!
Мы опять замолчали. Дождь утих, и только ветер, не израсходовав своих сил, еще сновал по улицам. Неожиданно человек вздрогнул и подался вперед.
– Корона… – приглушенно закричал он, – что они делают! – Но было поздно. Какая-то машина, битком набитая веселым молодняком, резко свернула по направлению к лежащему предмету.
– Стойте!… Стойте! – Он бросился наперерез автомобилю, я – за ним. На момент мне удалось поймать его за рукав; он вырвался, тогда я схватил его за плечо… Происшедшая заминка предотвратила катастрофу. Машина промчалась мимо; из окон ее донеслись крики и гогот…
Мы стояли и молча глядели на мокрую картонную лепешку. Легкое бормотание вернуло меня к действительности.
– Что вы говорите? – спросил я.
Он повернулся, губы его вздрагивали, лицо было бледно и выражало отчаяние.
– Это невозможно… это не могло случиться… – На мгновение он застыл, что-то соображая, затем испуганно вытаращил глаза: – Я ошибся! Опять ошибся! – простонал он и, повернувшись, мелкой рысцой побежал в сторону. Длинные космы и фалды расстегнутого пальто развевались позади.
Я не последовал за ним – постеснялся. Я еще раньше заметил, что кое-кто из любопытных остановился и насмешливо наблюдает происходящее. Действительно, со стороны это могло выглядеть забавно. А может быть, оно и было забавно? Почему-то мне больше не хотелось об этом думать. Я огляделся и, отыскав глазами лавку с мороженым, направился туда. Мороженое всегда было моей слабостью.
Наступило воскресенье.
Все утро я сидел и читал, попивая кофе и потягивая из рюмки коньяк. Читал Анатоля Франса. Иногда отодвигал книгу и задумывался: образ этого замечательного человека волновал меня. Судьба сыграла с ним злую шутку: всю жизнь он грезил демократией, а писал больше для читателя изысканного, с тонким, благородным вкусом. Он недоступен тем, кто любит посмеяться. Смех – кощунство там, где благостная ирония заливает страницы мягким полусветом. Я никогда не был в Европе, скрытно горжусь своим староамериканским происхождением, но какие-то невидимые нити тянутся ко мне из этого уходящего мира.
Я глянул на часы: двенадцать! Встал и осмотрелся. Квартирка моя невелика, и поддерживать в ней порядок не представляет затруднений. Правда, это порядок холостяка, в нем не чувствуется заботливой женской руки, зато книги на полках стоят в алфавитном порядке, независимо от цвета корешков и формата.
Телевизора у меня нет, зато есть огромный письменный стол, замечательный тем, что за ним я не чувствую себя маленьким. Да и стоит он перед окном, смотрящим поверх низких крыш в даль, упирающуюся в высотные здания.
Над крышами – небо; в небе – синева или облака и тучи, часто пролетают самолеты, а ниже – голуби, несметные стаи голубей, смятенно и без плана шныряющих в самых непредвиденных направлениях. Они садятся на подоконник, и зимой их монотонная декламация заглушает шипение старых радиаторов. Иногда я встаю и стуком в окно даю им понять, что аудиенция окончена. А то просто гляжу на них и недоумеваю: зачем понадобилось птицам селиться среди несносного городского удушья?
Но сейчас я в приподнятом настроении; я наскоро бреюсь, одеваюсь, не без удовлетворения оглядываю себя в зеркале. Оттуда смотрит лицо, совсем недурное, а если обойтись без ложной скромности, то и красивое. Да, знаю, я нравлюсь женщинам, и мой взгляд может смутить не одну из них. Вот только рост, мой мизерный рост, сводящий на нет прочие мои достоинства…
Покончив с туалетом, я спускаюсь вниз и выхожу на улицу, а еще через десять минут я уже в ресторане, где обычно обедаю по уик-эндам.
Народу сегодня немного, и я без труда отыскиваю глазами Харри, моего старого друга, художника и великого, по его собственному признанию, неудачника. Оговорюсь, я не вполне согласен с такой его самооценкой. Можно ли быть неудачником при росте в шесть футов два инча? Да и велики ли были неудачи, если даже в союзе с годами они не сломили, не согнули его. В свои пятьдесят восемь лет он выглядит молодцом: прямой как жердь, сухой и подтянутый, с выразительным лицом и насмешливыми глазами, в которых прыгают бесенята, правда, довольно безобидные.
Он тоже меня видит и яростно машет руками. Положительно он невысокого мнения о моем зрении, потому что не перестает махать и тогда, когда я берусь за стул напротив.
– Здравствуйте, здравствуйте! – Я приветствую его первым, опасаясь, что он не даст мне раскрыть рта. – И перестаньте махать руками! При артрите следует соблюдать спокойствие.
В тон мне он отвечает:
– Рад вас видеть, дорогой друг, хоть и не возьму в толк, где вы опять стоптали каблуки! – Это он, разумеется, насчет моего роста.
Поясню: любовь подтрунивать друг над другом уступает лишь нашей общей страсти – подтрунивать над остальным человечеством.
Харри остер на язык. Он дьявольски наблюдателен и умеет попасть в цель. Глаза его смотрят внимательно поверх тяжелой оправы очков. Он художник, и хороший художник – я видел его картины, – но слава так и не постучалась к нему в дверь.
Я усаживаюсь за стол и, закурив, обращаюсь к моему визави:
– Что ни говорите, Харри, а жизнь – недурная штука!