не спасет меня. Я черпал в своих фантазиях поддержку, они помогали мне выжить, не сломиться под угрозой насилия.
Эти фантазии были не просто попыткой защитить себя от белых, они вошли в мою плоть и кровь, стали моим кредо, моей религией, жизнью. Ненависть белых так прочно въелась мне в мысли и в душу, что потеряла связь с повседневной реальностью, и настроения, которые эта ненависть во мне вызывала, питали сами себя, они разгорались и затухали в зависимости от того, что я слышал о белых, в зависимости от того, на что я надеялся и о чем мечтал. Стоило кому-нибудь произнести слово 'белые', и я сжимался, во мне вскипала волна самых противоречивых чувств, докатываясь до самых потаенных уголков моего существа. Казалось, надо мной довлеет власть враждебной стихии, которая в любую минуту может разбушеваться. Белые пока еще не причиняли мне зла, но сознание того, что они существуют, вызывало у меня такую боль и гнев, будто меня линчевали сотни, тысячи раз.
Бог знает, сколько времени мы прожили в Уэст-Элене, прежде чем я смог наконец вернуться в школу. Матери посчастливилось устроиться на работу к белому врачу, который обещал платить ей неслыханное жалованье - пять долларов в неделю, и она тотчас же объявила, что ее дети будут снова ходить в школу. До чего я обрадовался! Но я все еще был очень застенчив, страшно терялся на людях, и в первый же мой день в школе ребята меня обсмеяли. Учительница вызвала меня к доске и велела написать мои имя, фамилию и адрес. Я знал свой адрес, умел писать, мог написать все, что она мне велела, без ошибок, но сейчас, под взглядами стольких пар глаз, устремленных мне в спину, на меня будто напал столбняк, я не мог нацарапать ни буквы.
- Что же ты, напиши свое имя, - сказала учительница.
Я поднес к доске мел, собираясь писать, но вдруг почувствовал, что все мои мысли куда-то сгинули, я забыл, как меня зовут, забыл даже, с какой буквы мое имя начинается. Кто-то засмеялся, и я весь съежился.
- Не думай о нас, просто пиши свое имя и адрес, и все, - уговаривала меня учительница.
Я мысленно рванулся написать, но рука у меня будто отнялась. В классе захихикали. Я залился краской.
- Ты что же, не знаешь, как тебя зовут? - спросила учительница.
Я глядел на нее и не мог произнести ни слова. Учительница встала, ободряюще улыбнулась, подошла ко мне и ласково положила руку на плечо.
- Как тебя зовут? - спросила она.
- Ричард, - прошептал я.
- А фамилия твоя как?
- Райт.
- Скажи по буквам.
Я выпалил буквы со скоростью пулемета, страстно надеясь, что теперь-то мне простят мой столбняк.
- Помедленней, а то я не разобрала, - попросила учительница.
Я повторил.
- Отлично. А писать ты умеешь?
- Да, мэм.
- Вот и напиши.
Я снова повернулся к доске, и поднял руку, и снова почувствовал внутри себя бездонную пустоту. Я из последних сил пытался собраться с мыслями, но не мог вспомнить ровным счетом ничего. Я ощущал только одно: за спиной у меня сидят ребята и ждут. До сознания дошло, как бесповоротно и окончательно я опозорился, ноги у меня стали ватные, перед глазами все поплыло, я прижался горячим лбом к холодной доске. В классе захохотали.
Я оцепенел.
- Садись, - сказала учительница.
Я сел, проклиная себя. Ну почему, почему я всегда так теряюсь на людях? Ведь я умею писать не хуже этих ребят, а уж читаю наверняка лучше и рассказываю хорошо и складно, когда чувствую себя уверенно. Почему же при виде незнакомых лиц на меня нападает столбняк? Уши и даже шея у меня горели, я слышал, как ребята шепчутся обо мне, и ненавидел их, ненавидел себя; я сидел неподвижно, но в душе у меня бушевала буря.
Однажды, когда мы были в классе, на улице поднялся оглушительный свист и трезвон. Не обращая внимания на учительницу, ребята повскакивали с парт и кинулись к окнам. Учительница вышла, потом вернулась и сказала:
- Дети, собирайте книги и идите домой.
- Почему?
- Что случилось?
- Война кончилась, - сказала она.
Вместе с ребятами я выбежал на улицу и увидел толпы белых и негров, все смеялись, пели, кричали. Я здорово трусил, пробираясь мимо белых, но стоило мне оказаться в своем квартале и увидеть улыбающиеся черные лица, как страх мой испарился. Я хотел представить себе войну, понять, что же она такое, и не мог. Ребятишки показывали на небо, я поднял голову и увидел небольшую птицу, она описывала в воздухе медленные, плавные круги.
- Глядите, глядите!
- Аэроплан!
Я никогда раньше не видел аэроплана.
- Это птица, - сказал я.
В толпе засмеялись.
- Нет, парень, это аэроплан, - сказал какой-то мужчина.
- Никакой это не аэроплан, это птица, - возразил я, - я же вижу.
Мужчина посадил меня к себе на плечо.
- Гляди и запоминай, - сказал он. - Это летит человек.
Я все еще не верил, мне все еще казалось, что это птица. Вечером дома мать убедила меня, что люди тоже могут летать.
Наступило рождество, и я получил в подарок один-единственный апельсин. От обиды я не пошел на улицу играть с соседскими ребятами, а они дудели в дудки, взрывали хлопушки. Весь день я не выпускал апельсин из рук, а вечером, перед тем, как ложиться спать, съел его. Сначала я откусил немного и стал высасывать сок, сжимая апельсин в ладонях, потом медленно, по маленькому кусочку, сжевал кожуру.
3
Я подрос, вытянулся и теперь водил компанию с ребятами старше меня, но, чтобы быть в их кругу, мне пришлось принять некий кодекс расовых отношений. Всех нас роднила ненависть к белым, все мы гордились тем, что мы - цветные или черные. Этот наш неписаный кодекс выработался сам собой, во время наших разговоров где-нибудь на углу под фонарем.
Играть с девчонками мы считали ниже своего достоинства, почти о них не говорили, будто они и не существуют. Чутьем мы уловили, каким должен быть настоящий мужчина, и тянулись друг к другу, ища моральной поддержки и взаимно обучаясь, мы изо всех сил старались говорить басом, называли друг друга 'черномазый', бахвалясь, что нас никакими оскорблениями не проймешь, безбожно сквернословили, желая доказать, что мы взрослые, делали вид, что нам плевать на родителей, и старались убедить друг друга в том, что решения принимаем сами, и только сами. И отчаянно скрывали, как нам друг без друга трудно.
Днем, когда кончались занятия в школе, я брел по улице, от нечего делать поддавая ногой пустую консервную банку, стуча палкой по штакетнику и насвистывая, пока где-нибудь на пустыре, на углу или на крыльце дома не попадался кто-либо из наших ребят.
- Привет. - Пускался пробный шар.
- Небось уже обедал? - Неловкая попытка завязать разговор.
- У-гу. Нажрался, как последняя скотина. - Это говорилось с напускным безразличием.
- У нас была картошка с капустой. - Утверждалось с гордостью.
- А у нас горох и пахта. - Сообщалось куда более скромным тоном.
- Ой, черномазый, тогда от тебя надо держаться подальше! - Официальное заявление.