Корову отдам тому, кто заберет. Ну? - Он протянул руку, показывая на старуху, и зло, едко засмеялся. - Что ж вы? Корову отдаю. Кто из вас больше всех любит мать? Забирайте. Что вы раздумываете? Я такой-сякой, а вы тут все хорошие. Ну, кто из вас лучше всех? - Он шагнул к Люсе. - Ты, что ли? Ты повезешь к себе мать? Ты будешь за ней ходить? А корову продашь - деньги будут. Матери много не надо - видишь, она почти не ест. Ей коровы выше головы хватит. Ей твоя справедливость нужна. Ты же у нас самая справедливая, все знаешь. Знаешь, как содержать мать, чтобы ей было распрекрасно. Будешь ей чистые простынки подстилать, лекции читать. Забирай ее скорей, чтобы кто-нибудь не опередил!
- С ума сошел! - задохнулась Люся. - Ты сумасшедший!
Откуда-то вывернулась Надя и бросилась к Михаилу:
- Перестань сейчас же, перестань! Не позорь нас. Уйди!
Он оттолкнул ее:
- Тебя здесь еще не хватало.
- Не слушайте его, не слушайте! - кричала Надя. - Не верьте ему.
Михаил опять засмеялся и почувствовал, как развеселилось в нем терзавшее его похмелье, как от радости оно взвыло и бросилось в пляс.
- Я с ума сошел - все ясно. А матери нельзя находиться с сумасшедшим. Тогда, может, ты ее заберешь? - весело спросил он у Варвары. - Уж тебе-то корова никак не помешает. А с твоей семьей мать не соскучится. Там ей будет куда как спокойней, с дочерью всегда лучше, дочь не напьется, не обидит. Ну? Соглашайся, соглашайся - что ты молчишь?
- Да у нас жить негде, - растерялась Варвара. - У нас Сонька сызнова прибавку ждет. Я бы взяла.
- Жить, говоришь, негде? И корову, значит, поставить тоже негде?
- Нет, корову есть где. В стайке.
- Корову есть где, а мать негде. Мать в стайку не поместишь - вон она, он показал на Люсю, - лет через пять или десять приедет и скажет, что это выходит за всякие рамки. А я ей подвою. Да я и не позволю, чтобы мать в стайке жила. Мне тоже надо, чтобы она находилась по-человечески.- Он повернулся к Илье. - А ты, Илья, как ты на это смотришь? Может, тебе забрать нашу мать? Увезешь ее к своей бабе, та будет за ней ухаживать. А то ты все на работе да на работе, ей там не с кем ласковым словом перекинуться. А мать у нас, сам видишь, бессловесная, она для нее сгодится. После меня она там отдохнет у вас.
- Ты перепил, Михаил, - нервничая, сказал Илья. - Ты сам не понимаешь, что делаешь, - ага.
- Неужели ты не понимаешь, что маму сейчас нельзя никуда трогать? крикнула Люся.
- Значит, никто не желает? - Михаил крутанулся на месте и еще раз обвел всех сумасшедшими глазами. - Никто. И корова никому не нужна. Тогда, может, без коровы? Тоже нет. Ясно. - Он набрал в легкие воздуха и прошипел: - Тогда идите вы все от меня, знаете куда... И не говорите мне, что я такой да разэтакий, не лайте на меня. А ты, мать, ложись и спи. Ложись, где лежала. Они так тебя больше любят, когда ты здесь лежишь.
Он бросился в дверь.
В тяжело упавшем, напряженном и горьком молчании старуха взмолилась:
- Господи, отпусти меня, я пойду. Пошли к мине смерть мою, я готовая.
В бане Михаил трясущимися руками достал в темноте из печки бутылку, нашарил на курятнике стакан. Придавив его сверху пальцем, он лил из бутылки до тех пор, пока водка не потекла через край, потом сплеснул лишнее на пол, залпом выпил и повалился на постель, на которой перед тем спал Илья.
10
В ту же ночь, не откладывая, старуха решила умереть. Делать больше на этом свете ей было нечего и отодвигать смерть стало ни к чему. Пока ребята здесь, пускай похоронят, проводят, как заведено у людей, чтобы в другой раз не возвращаться им к этой заботе. Тогда, глядишь, приедет и Таньчора, придется Михаилу давать ей еще одну телеграмму, чтобы ехала, никуда от этого не денешься. Старуха подумала о ней уже без боли, зная, что все равно ей не увидать Таньчору. Зря надеялась, изводила себя и других. Теперь бы уж давно готовенькая лежала и забыла, что она была, жила,- обо всем бы забыла, от всего освободилась. Конечно, дождись она Таньчору, и смерть была бы чище и светлей на это старуха и рассчитывала. Ну да ладно - что теперь душу травить, ее не травить надо, а отпустить с покаянием, пускай себе летит. Пора.
Старуха лежала в кровати и ждала, когда затихнет изба, потому что знала: смерть у нее боязливая и на шум не пойдет. Улеглись в этот вечер рано, сразу же после позорища, которое учинил Михаил, но уснуть не могли - ворочались, вздыхали. Не так-то просто выкинуть из головы все, что он наговорил, и забыться - это не кнопка, которой включают и выключают электричество: нажал светло, нажал - темно. Уснула, может, только Нинка, но и та что-то причмокивала во сне - или улеглась с конфеткой во рту, или за день до того натрудила свой язык сладким, что он еще и теперь не найдет себе места.
Старуха много раз думала о смерти и знала ее, как себя. За последние годы они стали подружками, старуха часто разговаривала с ней, а смерть, пристроившись где-нибудь в сторонке, слушала ее рассудительный шепот и понимающе вздыхала. Они договорились, что старуха отойдет ночью: сначала уснет, как все люди, чтобы не пугать смерть открытыми глазами, потом та тихонько прижмется, снимет с нее короткий мирской сон и даст ей вечный покой.
Это неправда, что на всех людей одна смерть - костлявая, как скелет, злая старуха с косой за плечами. Это кто-то придумал, чтобы пугать ребятишек да дураков. Старуха верила, что у каждого человека своя собственная смерть, созданная по его образу и подобию, точь-в-точь похожая на него. Они как двойняшки, сколько ему лет, столько и ей, они пришли в мир в один день и в один день сойдут обратно: смерть, дождавшись человека, примет его в себя, и они уже никому не отдадут друг друга. Как человек рождается для одной жизни, так и она для одной смерти, как он, не научившись жить раньше, сплошь и рядом живет как попало, не зная впереди себя каждый новый день, так и она, неопытная в своем деле, часто делает его плохо, ненароком обижая человека мучениями и страхом.
Но про себя старуха знала, что смерть у нее будет легкая. У них было время, чтобы насмотреться, как живут и умирают другие, и им под конец незачем мучить друг друга - да и сил для этого у них не осталось. Старуха не будет сопротивляться, а та, другая, не станет злиться на нее за то, что она так долго водила ее за собой: она делала это не нарочно и никогда не боялась смерти - разве только по молодости, по глупости,- а так всегда почитала ее избавлением от мук и позора. И если она до поры не звала ее, то и гнать от себя тоже не гнала и больше других жить не собиралась - жила, как выходило. А теперь время звать. Хватит.
Старуха не понимала только, почему умирают маленькие. Она считала грехом, когда родителям приходится опускать в могилу своих детей, и грех этот готова была отдать богу. У маленького и смерть такая же маленькая, несмышленая, она заиграется с ним, забудется да по нечаянности и коснется его - и сама не поймет, что натворила. А он-то, бог-то, где был, куда смотрел? Грех, грех, когда ребенок, только-только родившись и не успев разобрать, что с ним, почему он видит в глазах свет и чувствует в животе голод, принужден тут же и потерять себя, не имея за собой даже капли вины, чтобы с ним можно было так обходиться. Зачем тогда его обманывали - рожали? Зачем показали ему белый свет и дали человеческое понятие?
Она и сама похоронила пятерых и уложила их рядом друг с дружкой, чтобы они не тосковали по отдельности. Четверо хоть хворали, а пятый, мальчишечка, тот умер и совсем ни от чего. Еще с вечера был здоровенький, целенький, спокойно уснул, а среди ночи закричал, как все они кричат, когда им что-нибудь надо, и разбудил мать. Она подняла его из зыбки на руки, дала грудь, считая, что он проснулся от голода, и сама тоже задремала над ним. Потом услыхала, что он откинулся, но еще посидела, подержала его, чтобы он уснул крепче, а когда собралась подниматься, будто кто в бок ее толкнул: что это от него тепла нету? Хватилась - а он уж и зубки приоткрыл. Она думала, он сосать хочет, а он на руки к ней просился, чтоб возле матери умереть, не одному. А за что, за какие грехи? Какие у него там грехи, когда он даже ходить не умел и только смотрел, как ходят другие, когда он даже говорить не умел и только понимал, ласковое или нет ему говорят другие? Если он почти ничего из человеческого не умел только есть да спать, но и этому научился не здесь и не сам, а еще раньше, когда не по своей охоте и не по своей молитве выправлялся в человеческий росток.
Старухе не один раз за свою жизнь приходилось успокаивать себя: бог дал, бог и взял. Но сюда эта поговорка не подходила. Как можно взять то, что, разобраться если, еще и не дал, а только посулил да показал? А больше того как можно, едва надоумив маленького, что он есть, что он, засыпая, проснется и