одного человека, что писатель с полным правом дал ему подзаголовок:
'Le coeur humain devoile' (Сердце человеческое без прикрас (фр.))
Об этом романе Вильгельм фон Гумбольдт писал Гете, что это самая правдивая и жизненная книга из всех, какие когда-либо видели свет. Упоминает роман в письме к Гете и Шиллер: он называет его творением непревзойденной ценности. Ретиф и сам понимал огромное значение своей книги.
Правда, он не мнит себя выше Руссо, но видит свое место рядом с ним. Он пишет, что Руссо в 'Исповеди' показывает во всех подробностях великого человека, тогда как он, Ретиф,-- человека обыкновенного, раскрывая его действия с помощью самого беспощадного самоанализа. 'Я дарю нации мой труд, который превосходит 'Естественную историю' Бюффона, поучителен для современников и весьма полезен для потомков, ибо никогда уже, пожалуй, не появится больше на свете писатель такой безграничной искренности'. Потомки во многом признали его правоту. Функ-Брентано в толстом труде, посвященном Ретифу, указывает сорок три исследования о писателе; его книга стала сорок четвертой. Из известных литераторов творчеством Ретифа де Ла Бретонна занимались Жерар де Нерваль, Монселе, Поль Лакруа, Ассеза, Альмера, Анрио, Гран-Картере, Коттен. Самую пространную и основательную (объемом в 32 печатных листа) монографию о нем написал немец Эуген Дюрен (псевдоним Ивана Блоха). Всех их покорила ни перед чем не останавливающаяся, ничего не приукрашивающая, не имеющая себе равной откровенность Ретифа; их влекло к нему то же волнение, которое чувствует врач, вскрывающий тело человеческое, -- и которое когда-то заставляло великого Везалия похищать с виселиц трупы и затем дома, при свете лампады, исследовать тайну тайн: человека. Мы, как правило, с некоторым недоверием -- хотя и не без уважения -- читаем мемуары, написанные авторами по памяти в преклонном возрасте. Ретиф работал совсем не так. У него сохранялась не только вся его переписка (в том числе и собственные письма в копиях), но и дневниковые записи, которые он вел с пятнадцатилетнего возраста вплоть до сорока пяти лет. К ним относится и знаменитый дневник на камне. За парижским собором Нотр-Дам есть маленький остров Сен-Луи; оставаясь вне парижской суеты, парижского шума, он и поныне сохраняет особую атмосферу древности и покоя. Здесь всегда селились поэты, писатели. Здесь жили Готье и Бодлер. В эпоху Ретифа остров был, вероятно, еще более тихим и старомодным. Здесь он бродил по вечерам, погруженный в пережитое. Ретиф был из тех, кто живет воспоминаниями. Когда с ним что-нибудь случалось, он записывал это, а после отмечал годовщину события: записи воскрешали в душе прошлое, позволяли заново его пережить. Годовщина важна была для него не менее, чем само событие. Он часто пишет (на милой его сердцу латыни): 'Hodie dico: quid anno sequent, tali die, sentiam, dicam aut again' (Сегодня я говорю: что буду я чувствовать, говорить и делать в этот самый день год спустя?). Он испытывает бесконечное наслаждение при мысли: все, что год назад в этот день было неведомым, не поддающимся предвидению будущим, сегодня превратилось в известное настоящее. Сентиментальная натура Ретифа в такие дни заставляет его -- в зависимости от характера события -- трепетать от счастья или, расчувствовавшись, лить слезы и страдать от душевной боли. Вдоль берега Сены на острове тянулся низенький каменный парапет, покрытый сверху каменными же плитами. На этих-то плитах и выцарапывал он -- поначалу ключом, потом специально для этого подобранным стержнем -- знаменательные даты своей жизни, сопровождая их кратким латинским комментарием. Конечно, экзальтированная душа его воспринимала в самых ярких красках даже такие события, которые нормальный человек посчитает ничем не замечательными. Каменные скрижали увековечивали не только начало и конец любовных его увлечений и все то, что наполняло этот период, но и дни, проведенные в веселом кругу друзей или, наоборот, омраченные перебранкой с недругами; дни, когда он начинал или заканчивал новую работу или нес ее цензору; дни, когда он просматривал корректуру или имел счастье увидеть стройные женские ножки. В течение целых семи лет, с 1789 года по 1795-й, гулял Ретиф вечерами по берегам острова Сен-Луи, занося на камень свои заметки. Слухи о его странной мании стали распространяться в литературных кругах; но над ним не смеялись, напротив, считалось честью, если он брал с собой на прогулку кого-нибудь из собратьев по перу и они вместе, просматривая его заметки, вели философские беседы. Но в один прекрасный день романтическим прогулкам, тихому празднованию годовщин и занесению на камень новых впечатлений пришел конец. Жители острова Сен-Луи мало что понимали в литературе и в тонких движениях души; они видели в Ретифе всего лишь чудака, который бродит по берегу Сены и выцарапывает на парапете непонятные слова. Ретиф был в их глазах не знаменитым писателем, а смешным уличным чудаком. Взрослые не обижали его -разве что посмеивались да пожимали плечами; ребятишки были куда более безжалостны. Окружив его, они кривлялись, хохотали, выкрикивали издевательские прозвища. 'Грифон!' -- кричали они ему вслед; 'грифон' -- это гриф, но можно понимать это слово и как 'писака', 'бумагомаратель'. Но это бы еще ничего: маленькие варвары соскребали с камня его заметки
Уличные дети отравили вечерние прогулки и сладостные мечтания Ретифа. Он перестал приходить на остров.
Гранитный дневник мало-помалу стал исчезать. Дождь и снег стирали его с камня; плиты постепенно крошились, их заменяли новыми. В середине прошлого века почитатели Ретифа пытались отыскать его заметки, но от них и следа не осталось.
Спустя сто лет после смерти Ретифа де Ла Бретонна, в 80-х годах XIX века, при разборке архива Бастилии была обнаружена связка бумаг с трудно поддающимся прочтению текстом. На первом листе стояло название:
'Mes Inscripcions' ('Мои записки' (фр.)). Своеобразная орфография заголовка обратила на себя внимание исследователя Поля Коттена: изучив рукопись, он убедился, что перед ним почерк Ретифа. Не жалея времени и труда, он разбирал почти нечитаемые каракули, и вскоре, к неописуемому удивлению и радости ретифоведов, выяснилось вот что. Вынужденный из-за уличной шантрапы прекратить вечерние прогулки по острову, Ретиф решил хотя бы спасти свои записи -- и перенес их, в хронологическом порядке, в дневник (Коттен издал дневник в своей серии 'Bibliotheque Elzevirienne' под заголовком 'Mes inscripcions. Journal intime de Restif de la Bretonne' (Paris, 1889). Одно только великолепное предисловие занимает 125 страниц. Число снабженных комментариями 'записок' -- 1164). Таким образом, найден был исторический документ, с помощью которого можно было проверить истинность событий в его литературных произведениях. (Как выяснилось позже, все совпадало полностью, то есть Ретиф в своих романах писал чистейшую правду.) Еще более интересной найденную рукопись делало то, что краткие латинские заметки Ретиф снабдил в дневнике пространными объяснениями, так что они обрели ясный и точный смысл. Таким образом, это был случай, когда копия оказалась гораздо ценнее подлинника -- выцарапанного на камне и исчезнувшего. Самая интересная часть дневника -- та, где стареющий Ретиф пишет о своей последней, романтически начавшейся, но скандально и унизительно закончившейся любви. Историю эту Ретиф использовал дважды: сначала описал ее в отдельном романе под названием 'La derniere aventure d'un homme de quarantecinq ans' ('Последнее увлечение сорокапятилетнего мужчины' (фр.)), а позже вставил в роман 'Господин Никола', где она заняла весь 12-й том. Сопоставление романов и дневника помогает вскрыть даже мельчайшие детали этой поздней любви. Еще в 1776 году Ретиф снял квартиру у некоей дамы по имени Дебе-Леман, из Бельгии переселившейся в Париж. У нее была дочь Сара, в то время четырнадцатилетняя девочка. Ретиф был занят своими делами, литературными и сердечными, и не обращал на девочку внимания. Но вот миновало четыре года, и Сара превратилась в очаровательную девушку. Она была белокура, высока и стройна; свежему, румяному лицу ее придавало необычность застенчивое, почти печальное выражение. Ретиф начинает заниматься с нею, дает книги, читает ей вслух свои новеллы -- словом, они становятся друзьями. Сначала они играют в отца и дочь; Сара даже зовет его mon papa (Мой папа (фр.)). Но игра принимает все более опасный оборот. В один прекрасный день 'папа' целует 'дочку' в губы, и та не только принимает это без сопротивления, но и отвечает поцелуем на поцелуй. Следуют обычные приметы расцветающей любви: в театре Ретиф и Сара держатся за руки, за обедом касаются друг друга коленями под столом. В день Нового года они поклялись друг другу в вечной дружбе; два месяца серая гусеница дружбы плела вокруг них свой кокон -- и в конце февраля из кокона выпорхнула пестрая бабочка страстной любви. Но пускай об этом расскажет гранитный дневник. Под датой 25 февраля 1780 года на парапете набережной Сены были выцарапаны слова: 'Felicitas: data tota' (Счастье: все дано). Что именно имеется в виду под 'все', сомневаться не приходится, ибо в последующие дни тесно выстраивается одно лишь слово: 'Felix' (Счастлив), а некоторые дни были, видимо, особо памятны: там после даты стояло 'Bis felix' (Вдвойне счастлив). Вплоть до конца мая идут дни счастливой любви; о подробностях дает представление роман.