Разгон Лев
Борис и Глеб
Лев Разгон
Борис и Глеб
У каждого человека моей судьбы хранятся в памяти встречи с людьми, чья жизнь поражает своей необычностью, с личностями яркими, оставившими в истории свой след. О некоторых я написал в те сравнительно еще недавние годы, когда казалось, что эти люди навсегда вычеркнуты из исторической памяти. И все-таки без большой уверенности я думал, что 'рукописи не горят' и, может быть, написанное мною когда-нибудь увидит свет. Но жизнь оказалась гораздо неожиданнее всяких предположений, и о многих моих лагерных знакомцах можно встретить биографические справки в словарях, статьи в газетах и журналах; можно увидеть их фотографии, с трудом узнавая в молодых, сильных лицах тех приугасших, измученных людей, с которыми бывал в этапах, на пересылках, работал в лесу или в конторе. Мою память тревожит судьба двух братьев, юношей, почти мальчиков, с которыми я столкнулся в довольно тяжелый период своей лагерной жизни. Я даже фамилию их не запомнил, они прошли мимо меня какими-то тенями. Уверен, что они погибли и нет ни одного близкого им человека, который хоть когда-нибудь вспомнил бы о них. Миллионы были превращены в лагерную пыль, исчезли, не оставив после себя ни могилы, ни других материальных следов своего существования. Но там, на материке, у них находились родные и знакомые, их жизни отразились в биографиях других людей. И скольких же я знал - крестьян, священников, бухгалтеров, учителей! знал, но почти никогда не воскрешаю их в памяти. Она ведь не бездонна, просто очень глубока; и мне требуются усилия, чтобы вытащить со дна ее на поверхность лица, голоса, рассказы. А вот эти два мальчика - Борис и Глеб никак не улягутся на дно памяти, и я до сих пор не понимаю, почему: передо мною прошли десятки таких мальчиков, я видел, как они безропотно умирали от холода и голода, от неопознанных болезней в обычном бараке или в 'больничном стационаре'. Но я знаю, что они оплаканы своими близкими, что где-то остались их детские и юношеские фотографии. А от Бориса и Глеба ничего не осталось. В том океане несправедливости, в котором мы жили и живем, эта горькая капля почему-то тревожит меня, толкает к тому, чтобы хоть в нескольких словах написать историю двух мальчиков, которую нельзя назвать неправдоподобной, потому что неправдоподобно все испытанное нами. Было это на Первом лагпункте Устьвымлага страшной зимой сорок второго года. Давно умолкли фанфары нашей победы под Москвой, и не было еще торжества Сталинграда. А немцы уже захватили Украину, Белоруссию и огромный кусок российской земли, дошли до Кавказа, до Волги... Ежедневные сводки Информбюро, пусть и сглаженные неправдой и бодрым голосом Левитана, наводили непроходимую тоску. Было очень голодно, ящик с оледенелыми трупами выезжал за зону не один раз в сутки. И свирепствовали лагерные начальники, силясь выполнить план, который теперь звался 'оборонным'. А 'оперы' выискивали среди заключенных 'пораженцев' и даже 'заговорщиков'. В новых этапах прибывали заключенные с военными статьями. Потому что какая-то часть советской территории освобождалась, некоторые города, вроде Харькова, переходили из рук в руки, и первым делом там хватали 'сотрудничавших с фашистами'. Настоящие предатели, полицаи, каратели отступали вместе с немцами, и нашим 'органам' доставались лишь сапожники, чинившие немецкие сапоги, кухарки, варившие немцам суп, и, конечно, 'немецкие подстилки', как называли женщин, которые добровольно или насильно становились любовницами оккупантов. Самые странные, ранее незнакомые и чуждые нам люди появились на нашем лагпункте. И среди них как-то сразу выделились два брата - Борис и Глеб. Разница между старшим и младшим была, вероятно, очень невелика: Борису не больше восемнадцати, а Глебу не больше шестнадцати лет. Они походили друг на друга, и все же младший был очень младшим, а старший - очень старшим. Они никогда не разлучались, и не только не примкнули ни к одной из тех лагерных групп и группочек, на которые всегда разбиваются заключенные, но отталкивали всякую возможность общения. Они вызывали сочувствие, и даже окончательно замордованных зеков, у которых голод и лишения выбили все признаки человечности, трогала необычайная забота старшего о младшем. Когда бригада возвращалась с работы, Борис брал у Глеба тяжелый инструмент и нес до инструменталки, в столовой отливал брату часть своей баланды. В свободные минуты старший что-нибудь рассказывал, а младший смотрел на него, как смотрит маленький мальчик на единственную защиту и надежду - на мать. Конечно, находились люди, старавшиеся чем-то помочь мальчикам. Это было непросто, потому что у них в формулярах присутствовал полный набор самых страшных статей, включая шпионаж, диверсии, террор и даже 'сотрудничество с мировой буржуазией' (было и такое преступление). Главбух хотел временно устроить Бориса составлять инвентаризационные ведомости. Но тот отказался работать в зоне, когда его младшего брата выводят в лес. И врачу тоже стоило большого труда оставить на две недели Глеба в слабкоманде. Глеб подчинился приказу старшего брата, но очень страдал без него и почти весь день просиживал неподалеку от вахты, ожидая возвращения бригад. Извелся так, что доктор сердито решил: невозможно разлучать братьев, они больше изводятся, нежели поправляются... Кто они были? Откуда? Как попали к нам? За что у этих почти ребятишек такие страшные статьи в формуляре? Статьи, закрывающие для них всякую возможность расконвоирования, устройства на менее убийственную работу, нежели лесоповал. Мое положение крупного придурка (я был старшим нормировщиком) почти уничтожало возможность контакта с ними. Братья демонстративно отвергали всякое проявление жалостливого интереса к ним, они никогда и близко не подходили к конторе. Но вскоре произошли события, предоставившие мне случай узнать о них почти все, что было в их короткой жизни. Не могу сказать, что те события были приятными для меня. 'Кум' из своих 'оперативных' соображений завел на меня дело по обвинению в пораженческой агитации. Эту историю я уже рассказывал и не хочу к ней возвращаться. Я мгновенно слетел со своего высокого поста, был арестован, посажен в карцер, прошел этапы быстрого 'следствия' и в ожидании обвинительного заключения и вызова на суд отправлен на общие работы, на лесоповал. И очутился в бригаде вместе с Борисом и Глебом. Развод - вывод на работу бригад - один из самых важных и запоминающихся моментов повседневной жизни заключенного. И всегда невеселый. Даже летом, солнечным и теплым утром, томительно выстаивать в арестантской колонне, слушать командные выкрики бригадиров и нарядчиков, проходить быстрый и небрежный обыск, 'сдачу-приемку' - когда лагерные вертухаи-надзиратели сдают бригады конвою. Эту тягостную процедуру не смягчили даже такие начальственные изобретения, как 'вывод под музыку' с баянистом из КВЧ, культурно-воспитательной части - игравшим у вахты бодрые советские песни или старые меланхолические вальсы. Но гораздо страшнее зимние разводы. Час, а то и больше, надо топтаться на холоде, пока не откроются ворота зоны. Шесть утра, но еще полная ночь. Зона тускло освещена электричеством, да бегают, сбивая толпу арестантов в колонну, нарядчики с керосиновыми фонарями 'летучая мышь' в руках. Колеблющееся пламя освещает людей, напяливших на себя всю 'арматурку': ватные штаны, телогрейку, бушлат, полотенце вместо шарфа, засаленную ушанку. А в сильные морозы все обязаны надевать входящие в зимнее обмундирование 'лицевые маски' против обморожения. Маски - с прорезями для глаз, носа и рта - сделаны из текстильных отходов: ярких ситцев, вафельной ткани и прочего тряпья. Из-за этих масок толпа зеков напоминает фантастический страшный карнавал с какой- нибудь картины Босха. Но и в этой жуткой толпе, где никого нельзя узнать, бросаются в глаза два арестанта, которые всегда рядом, изредка даже держатся за руки - совсем будто в детском саду. Так иногда Борис и Глеб идут по далекой дороге на лесосеку. В полном молчании доходим до инструменталки, разбираем топоры и пилы и движемся в тайгу. Темень, спотыкаемся о корни деревьев, валежника, пней. Инструмент, даже относительно легкая лучковая пила, скоро становится тяжелым. Но все равно эта дорога приятней, чем омерзительная процедура развода. Мы стараемся идти побыстрее. И не потому, что конвой постоянно кричит: 'Не растягивайся!'. Мы жаждем скорее прийти на делянку, где у нас будет час, а то и больше 'своего' времени. Ранний развод зимой - совершенная бессмыслица. Мы приходим на лесосеку в полной темноте, когда лес рубить невозможно. И нужно ждать, пока развиднеется. Вот это ожидание и является самым значительным для нас. Без приказа бригадира несколько человек спиливают сухостойную сосну, мгновенно разрезают ее на чурбаки, раскалывают и разжигают два костра: один маленький - для конвоя и один большой - для бригады. Рассаживаемся на поваленные деревья. Мы свободны сейчас, мы хозяева своих мыслей, воспоминаний, дел. От костра идет тепло - такое живительное, такое домашнее, пламя напоминает о чем-то далеком, оставленном: об огне, бьющемся в домашнем очаге, костре на рыбалке... Большинство молчит. Кто дремлет, кто не сводит глаз с пламени, кто деловито подвязывает чуни или даже пуговицу пришивает, некоторые тихонько разговаривают. Ах, только там понимаешь всю благодатную силу огня, только на ночной лесосеке и можно по-настоящему оценить подвиг Прометея!.. Мы бережем наш огонь - суем в костер целое дерево, чтобы он не погас, пока мы будем работать; мы еще посидим у этого костра и после того, как совершенно стемнеет, работу придется прекратить, а для ухода еще не настанет положенное время. И это - тоже блаженство, подаренное нам не начальством, а