'я' и 'ты' сделалось чем-то, чем нужно завладеть, что нужно подчинить или проглотить, ненавидеть и опасаться, либо сожительствовать, чтобы увеличить войско в том или ином замке или церкви, под тем или иным знаменем, на старом черном чреве, которое пропело один-единственный раз и как будто чудом взрастило новые зерна, как всегда в надежде, как всегда в ожидании и в вечном будущем, которое спало там, под этим старым чревом... неизведанном. Но они уже составили свою грамматику неизведанного. - Эй! Странник, из какой ты страны? - Проклятье... Бигарно почесал голову. Одним махом он снова стал бигарно в человеческой шляпе и с паспортом-разрешением. Но ничто больше не 'разрешалось' - ничто не происходило. Либо происходило ничто. Тогда Бигарно принялся ходить, потому что это единственная вещь, которой его хорошо обучили. И вдруг он вспомнил старый морской язык, который навеял: это надо пре-о- до-леть.
И эта движущаяся лава, поднимавшаяся из-под подошв его ног, с каждым днем все более плотная, более настоятельная, заполняла его голени, бедра, туловище и принималась биться-колотиться по чердаку мыслящего бигарно, еще и еще раз, как потрясающий шлюз в чреве этой земли, как потрясающее дуновение с другой стороны миров; и иногда наш старый 'добрый малый', все же ракообразный, однако распотрошенный и ничтожный чувствовал, как его охватывает паника... что это? Что происходит? Неизведанное? Но даже первозданный девственный лес, под какой-то там звездой, давал известный выход из черного чрева: первая выжившая птица поет свое Чудо; а он, Бигарно, что пел он? Он вовсе не пел, он был даже ошарашен, как при землетрясении земли, но с неким упоением, потому что его киль рулил в неизведанном море, к совсем не открытой земле - все наше прошлое 'неизведанное' проживалось, прощупывалось, вдыхалось-выдыхалось тысячи раз под нашей кожей, скапливалось миллионы раз в наших пещерах; Амазония, он знал ее сердцем. Но Это?... И Бигарно с изумлением посмотрел на свои стопы, как Жан-Идиот, на свои стопы, так нагруженные 'нечто', что вело в Неизведанное. Нет, это не было, или больше не было, как старое дерево, которое всасывало сок из старой Ночи - это была ночь до этой Ночи, это был новый Сок, который разрывал само Чрево старой Ночи и все эти известные деревья, которые приносили плоды смерти, чтобы жить еще, все эти классифицированные виды, которые приносили детей смерти, которые надеялись жить еще, но которые тоже становились покойниками. Нет, это было другое Другое. Это не была больше эта 'жизнь'! там внутри не было смерти! Или же это было чрево Смерти, открывшееся чему-то иному. И это было очень СВЯЩЕННО, это было непостижимо, это было другое рождение, но не рождение матерью, доброй матерью Луизой там, на старой пристани - это рождение не было бретонским или морским; все известные пристани мира были сметены одной настоятельной бурей, которая внезапно дунула из неизвестного чрева, которое, все же, было Чревом Земли, но какой Земли? Нет, это не была географическая земля или грамматическая земля старой грамматики Смерти, или литургическая земля старых священников Смерти... это было... страшное Чудо. И вдруг Бигарно сказал 'Спасибо' Черному Вагону, 'Спасибо' - всем своим страданиям, свои несметным грехам, 'Спасибо' - всем своим ничтожествам... потому что он так бы и оставался в этом Ничто-и-никогда, если бы не преодолел этот старый катаклизм. И он сказал 'Спасибо' Смерти, потому что без нее он бы никогда не вскричал, чтобы наконец-то зажить, чтобы разбить старый панцирь мыслящего ракообразного и избавиться от него, такого старого и ничтожного, но кажущегося людям наполненным и увековеченного ими на их старой галере. Сейчас же, ему надо было пре-о-до-леть другой Катаклизм... неизведанный, это страшное Чудо наизнанку, которое еще не нашло ни своей песни, ни своего языка, ни своих средств к жизни.
12
И Галера плывет
Он следовал берегом, линией скал, белым песком, где приземлилась смеющаяся чайка, а мудрый баклан, весь черный, уселся на волнорезе - невозможно было себя обмануть: это был все тот же берег, вся та же сторона; а он шел тяжелой и причудливой походкой, немного раскачиваясь, как под дуновением какого-то Посейдона; и он выпрашивал свою чашечку риса или бог весть что, здесь или там, потому что ему еще надо было чем-то питать это блуждающее нечто; но питало не это, а это было как старая струя за кормой, тянущаяся за судном. И там внутри вибрировал странный пассат, он всегда поднимался из глубин Неизведанного. Эта вибрация, эта тяжелая волна, бывшая однако настолько легкой, что она бороздилась насквозь - это то, к чему он прислушивался, это было как его немой Секрет, и это было так несказанно священно... Он слушал и слушал, как если бы это собиралось рассказать свой секрет, увести его на свой неизведанный Север, направлять и вести его как птицу. К чему прислушивалась эта птица, птица-которой- еще нет? К 'нечто иному', что дышит невозможным воздухом, воздухом подземным и настоятельным, соком, поднимающимся из никакого дерева; к 'нечто иному', что бьется, чтобы узнать то, что есть, чтобы смочь жить тем, что есть в этом старом продырявленном панцире, который был человеком, на старом берегу, который не знал своего Севера. Но они наносили координаты, долготы и широты на старый глобус былых времен, они старательно смастерили клетку, чтобы поймать дикую птицу, они нашли секстанты, расставили маяки и бакены, чтобы управлять своим судном. А галера плыла, и люди на борту глупели, бунтовали и вели междоусобицу, чтобы протащить в трюмы последнюю снедь. И трюмы были пусты. Трюмы были пусты. Они были совершенно пусты. Дикая птица расправила свои крылья и улетела с судна, это вечная птица, которая летала на их земли и на другие земли, пребывала на этом судне и на других судах, и в их сердце; но их сердце было пустым, как и их трюмы, и галера плыла, потому что ничего больше не было на борту, а капитаны потеряли свой курс. Он, птица-которой-еще нет, он послушал-послушал это биение крыльев, которое не говорило ничего, эту Вибрацию, такую нагруженную и такую легкую, которая поднималась, как спокойная буря, из глубины Веков, из глубины Небытия, которое было грандиозным 'нечто' посреди бедствия старых ракообразных в их раковине, пустой как и их сердца и их трюмы. Но было больше, чем еще одна пустая раковина в ходе времен, на старых исчезнувших отмелях, больше, чем еще один окаменелый скелет, стремящийся сотворить настойчивое будущее; и какой была эта упрямая птица, которая еще билась и билась в жаждущем сердце, чтобы сотворить Будущее, несмотря ни на что или из-за всего этого? Сделает ли он улучшенный скелет или что? Это был вопрос, бившийся в его сердце, Вибрация, которая заставляла жить. Вопрос, который заставлял родиться. Вечной птице не нужно составлять географической карты, не нужно ни наносить координат, ни сажать в клетку Чудо; она живет всей географией единственного взмаха крыльев и своими птичьими координатами каждое мгновение. Но как быть ему, птице еще не рожденной или птице, которой невозможно родиться при этом землетрясении под его пятками, в непостижимом там, без секстанта и компаса? Галера плыла. Смерть возобновила свои дела. А он? Он, живущий несмотря ни на что жизнью, которая не знала саму себя, как и выход из собственной могилы. Тогда это биение крыльев завибрировало в его сердце, и он упорхнул с борта; он оставил этот берег, смеющихся чаек, пристани, гавани и эту галеру, которая плыла свои курсом. - Свистать всех наверх, есть человек, который знает. Казалось, что это сказало это нечто, которое вибрировало в его сердце, как первое дуновение на никаком языке. Это было из непосредственной географии.
13
Чудо Земли
Но все же оставалась эта старая печаль, которая кровью обливала его сердце. И почему? В человеке так много старых могил. Он столько жил, и это была как Нищета всех людей вместе, слезы, никогда не выплаканные, нежности, никогда не высказанные. Отваги, которые уходили в рассвет какого-то настоящего дня и молчания, которые уходили в их вечное Молчание, с нежностью, как с их любовью покинутого мира, покинутой и безутешной матери. А! Родимся ли мы когда-нибудь? Однако он родился, этот малыш, на заре сказочной и неизвестной, но эта заря послужила ему всеми зорями и всеми сказками, раз уж сердце как-то печалится, раз уж любовь уходит в полном одиночестве в старую Ночь Земли, раз уж малыш вон там идет и приходит, и бежит и ударяется о ничто, раз уж старая галера терпит крушение и тонет в этой безумной дыре, в этом старом океане, который хранит все: печали, любви и надежды, отчаяния и смерти, которые возобновляются, чтобы надеяться снова. Это была такая глубокая Нищета, что она порождала жемчужину огня в центре этого бездонного сердца, или рану, которая кровоточила всеми печалями, не излечимыми никогда. Это была его птица огня, его дикая чайка, которая била крыльями на его совсем одинокой скале. И не рождаемся ли мы для того, чтобы нам всем вместе быть в одной и той же волне, дикой и нежной, в одном и том же крике? В чем был смысл всех дорог, уходивших в бесконечность, всех этих курсов, сбивавшихся с цели? И этих зеленых бакенов, которые здесь и там выдували бессмертный крик на великий ветер? Он шел, этот малыш, этот новорожденный из великого вопроса, он взбирался по неизведанной тропе, ведомый этим биением крыльев, этой птицей огня, которая была как его собственное бьющееся сердце. Он долго ходил со своей глубинной лавой, которая поднималась и поднималась, плотная и настоятельная, неудержимая, как первый катаклизм первой жизни под какой-то звездой. И он достиг тех первых снегов высоко вверху, которые так были похожи на тот ослепительный крик, когда двери Черного Вагона распахнулись на великую Наготу.
- Я ждал тебя, малыш. Трясогузка взлетела с криком, с каплей воды, которую она выпила из маленького водопада. Она полетела к равнинам, и великая река