испугался вечности Людочкиного лица как знака ухода. Вот почему она 'в себе', вот почему попросила себя вынести. Она уходит, уходит...
Панин обхватил ее ноги вместе с ножками кресла, а Людочка гладила его волосы...
- Раскричался, - говорила она. - Раскричался, как молодой. Ты, Коля, держи себя в руках... Держи, миленький...
Потом Панин отнес ее в кровать, а так как страх не проходил, он решил лечь рядом с кроватью на раскладушке.
Они заснули, держа друг друга за руку.
Слеза Панина затекла в ухо, а свою слезу Людочка слизнула.
* * *
Вечером они сошлись на улице снова. Сорока в шляпе, Шпрехт в галошах на босу ногу, Панин, как всегда, в диагоналевых штанах, которых в природе давно нет, но Панин носит вещи долго.
- Миняева ховают завтра, - сказал Сорока, - на старом кладбище.
Шпрехт вынул ногу из галоши и внимательно посмотрел на большой палец с янтарным ороговевшим ногтем. Странная реакция на сообщение Сороки, даже в чем-то неуважительная. Смерть и палец.
- Хам, - сказал Сорока Шпрехту, - хам, и другого слова на свете нет.
- Яволь, яволь, - ответил Шпрехт. - Ноготь - сволочь... Дает воспаление под собой... Парил, парил...
- Вы сходите в больницу, и пусть вам его срежут, - посоветовал Панин. Чтоб не было общего заражения.
- Я пойду на кладбище, - сказал Сорока. - Она как раз у меня в это время спит... Миняев был нормальный мужик. При его должности много мог подлости сделать, а он зря не цеплялся...
- Не скажите. - Панин занервничал. - Не скажите...
- Ты, конечно, про себя... Но ты сообрази, откуда ты приехал? Сообразил? Миняев же на бдительность был поставлен. Это надо понимать... Думаешь, всех тогда правильно выпустили? Компанейщина была. Абы, абы...
- Тут я согласен, - сказал Шпрехт. - Хоть забирать, хоть отпускать - это у нас чохом. Лишь бы больше. Гросекомпания. Мы народ количественный. Мы без дробей считаем.
- Это надо договориться, что считать дробью, - ответил Сорока. - Если я или ты, то и нечего нас считать. Пропащий для страны материал. Я уже не помню, когда на партсобрание ходил. Хорош? Я и есть дробь.
- А я нет! - тонко прокричал Панин. - Я не дробь и не позволю так себя называть. И больная моя супруга не дробь...
- Это вы зря заноситесь... - Шпрехт ни с того ни с сего занервничал. Личность - это голова. Копф. Деятельность мозга. У вашей уважаемой жены отказал мозг...
- Кто вам сказал эту глупость? - засмеялся Панин. - Кто? Личность - это душа. Это сердце. Мозг - это инструмент жизни. И у Людочки он присутствует.
- Личность - это прежде всего польза, - рявкнул Сорока, - а от нас всех пользы народу нету. Это ж кем надо быть, чтоб такое не понимать?
- Получается, по-вашему, мы лишние люди, - Шпрехт вылез из галош и зарыл ноги в пыль. Легчало сразу, мгновенно, ступне делалось радостно, и она даже как бы попискивала от удовольствия. Физическая приятность ослабляла мысль, и не хотелось больше спорить с Сорокой. Они сроду на разных платформах были и есть, но глупо выяснять это сейчас.
- У вас огурцы завязались или? - спросил Шпрехт сразу двоих, ввинчиваясь пятками поглубже в землю.
- Слабо, - ответил Сорока, - огудина большая, а завязи нет.
- А у меня пошло дело, - гордо сказал Панин. - Я же вам предлагал семена.
- Оно и лучше, если не уродит, - вздохнул Шпрехт. - Огурец - вода. Только для засолки, а у меня в эту зиму половину банок рвануло.
- Ты банки некачественно моешь, я видел. - Сорока снял шляпу и почесал голову.
- Напрасно вы ее носите, - сказал Панин. - Летом - это не полезно. Кожа головы должна дышать.
- Интересно, в каком костюме положат Миняева? - задумчиво сказал Сорока. Коричневый мы с ним вместе шили. Это сразу, когда Хруща пуганули. Хорошая ткань, сколько лет - и ничего ей не делается. А в гробу блеск на жопе не будет виден. Но у него еще и синий есть. Румын-ский.
- Я вот про чужие костюмы не знаю, - гордо сказал Панин. - Не мое это дело.
- Ты как живешь в диагоналевых, так в них и ляжешь. У тебя, кроме них, ничего и нет, - засмеялся Сорока.
- У меня есть бостоновый костюм, - сказал Панин, но уверенности в голосе у него не было. Костюм висел, это да, весь в тряпочках с нафталином. Лет десять тому назад он попробовал надеть его на свадьбу сына, но не смог застегнуть ширинку. Пришлось купить брюки - дрэк-товар, он в них теперь уголь носит - а сверху сын дал ему свою куртку. Получилось молодцевато. Панин долго стоял перед зеркалом, пытаясь сообразить, какая мысль-идея торкнулась в голове, когда он увидел себя в куртке нараспашку? Да, была странная, не по возрасту радость от вида себя. Людочка тогда была в плохом состоянии, и с ней нельзя было обсудить эту тему: Панин и куртка.
А хотелось... Хотелось легко пройтись по улице, чтоб ничего в руках и в голове. Просто идти как счастливый человек, у которого есть куртка... Не в том смысле, что он шмоточник, нет! А в смысле... Вот этот самый чертов смысл Панин и хотел сообразить и, как человек неглупый, подозревал, что это ему - тьфу! Соединить в единую мысль себя, куртку и легкое движение по улице без умственной и физической тяжести. Но рождалось недостойное его, панинской, личности соображение, что человек должен прожить хорошо одетым и что это не противоречит главному предназначению. Не противоречит - вот ключевое слово, которое возникло тогда.
- Диоген был дурак, - ни с того ни с сего брякнул Панин уже сейчас. - Нет такой идеи, чтоб она была убедительнее из бочки. Большевики и есть диогены двадцатого века и засрали мир.
- Жаль, что уже нет Миняева, - скорбно сказал Сорока. - Он бы тебе показал твое место в мире.
- Я там был! Был! - закричал Панин. - Я всюду был и все видел. И еще живу. А Миняева Бог прибрал за ненадобностью. Кончилось его время! Кончилось! И он вместе с ним.
- Завтра магнитная буря, - сказал Шпрехт. - И ветер северо-западный. Чернобыльский. Вот если начнут завязываться помидоры, покушаем стронция.
- А я не боюсь, - засмеялся Сорока. - Мы тут такого надышались, что, может, он нам и полезен будет, твой стронций.
- У меня моча идет толчками, - сказал Шпрехт. - Долго стоять приходится.
- Но идет же! - философски сказал Сорока. - Вот когда закоротит, тогда караул и кричи. Ладно, черт с вами. Пойду.
Сорока покосолапил домой, а Панин и Шпрехт остались. Шпрехту не хотелось выбираться ногами из мягкой и ласковой пыли, а Панин хотел ему сказать, что со вчерашнего вечера Людочке как бы стало лучше. Этим очень хотелось поделиться, но трудно было решить, с кем...
Дело в том, что многие годы - это сколько же лет? Если считать со строительства домов? - уже, считай, тридцать... Так вот Сороки, Шпрехты и Панины все это время считались заклятыми врагами. А когда в одночасье, надевая платье шестидесятого размера, упала Зина, а до этого за два месяца перекосило Варю, Сорока и Шпрехт пришли к Панину, чтоб рассказал, как их тяжелых поворачивать, ведь у него, Панина, был опыт на этот счет. И Панин пришел. И показал на Зине. Пришел и показал на Варе. Дома, перенося свою легкую, мяукающую Людочку, Панин благословил судьбу, что у него такая ноша. Людочка, тоненькая и чистенькая, казалась птичкой, благоуханным цветком супротив неподъемных жен Сороки и Шпрехта.
И Панин им простил все. У Панина было инстинктивное чувство меры. Он брал в жменю ровно восемьдесят граммов фарша, и ошибки не было никогда. Он на глаз определял все - количества и любое соотношение.
Трагедия у соседей не вызвала у него сочувствия - он сам хлебал горе. Но не вызвала и злорадства. Он увидел чужую ношу беды и понял: отяжелять ее дурными мыслями грех. Он помог Сороке уложить Зину на щит, для чего посоветовал убрать ножные спинки кровати. А для Вари принес колокольчик, который когда-