попытался руками прикрыть голову. Елозил, извивался и никак не мог вырваться из цепких когтей. А птица, воткнув ему когти в сухие плечи, до кости разрывала живую плоть, долбила клювом по голове и зло урчала от запаха парной крови.
Она хотела добить его насмерть.
И, наверное, добила бы, если бы рука Юродивого случайно не зацепила черные перья на груди птицы. Ухватив, он стал выдирать их, и они, тут же подхваченные ветром, уносились в потемки. Птица ослабила когти, залязгала клювом, пытаясь на лету перехватить перья, но они ускользали. Юродивый вывернулся, перекатился к постаменту и свалился вниз. Ударился об асфальт, вскочил и бросился бежать к парку.
Растрепанный, весь в крови, в рубахе, располосованной на ленты, он уже больше не вскрикивал и не закрывал голову руками; бежал молча, задыхаясь, с хлюпом втягивая в себя сырой воздух. Птица снялась с постамента и полетела следом, пытаясь отсечь ему путь к парку. Но Юродивый опередил ее, успел добежать до старых тополей, укрылся под их голыми ветками, и птица, покружив над парком и полязгав клювом, свечой ушла вверх.
Улетела она не насовсем, а лишь для того, чтобы передохнуть и следующей ночью вернуться, найти Юродивого и доклевать его до смерти. Света, которым она поддерживала свои силы, в городе уже не было, и единственное, чем она могла насытиться, – так это теплая кровь и плоть Юродивого.
Он же ничего этого не ведал и мучился от боли. Перебежал через парк и выбрался к храму. Поглядел на него и не узнал. Вернулся обратно, под защиту деревьев. Под старым тополем лег на землю, нагреб на разбитую голову снега и тихонько завыл дрожащим голосом, как воют брошенные и бездомные щенки.
Вечер в «Свободе» был в самом разгаре. Гости хлопали в ладоши и требовали, чтобы Бергов сказал тост. Бергов поднялся и в установившейся тишине проникновенным голосом сказал:
– Испытание, выпавшее на наш город, мы одолели. Наше общество оказалось мудрее, чем мы думали. Никакого насилия, никаких репрессий, ни единого нарушения права личности. Наш идеал, идеал свободы и демократии, выдержал проверку на прочность. За это и выпьем!
Гости выпили, поднялись, и дамы, направляясь к лестнице, наперебой говорили о том, что самый замечательный человек в городе, конечно, Бергов. Другого такого нет и не может быть.
Полуэктов пошел вместе со всеми, но Бергов его задержал и отвел в сторонку.
– Сегодня ты совершаешь этот обход в последний раз. Больше тебе не нужно там быть, ты поднимаешься выше. А завтра узнаешь нечто другое, там, внизу. – И Бергов пальцем указал себе под ноги.
Полуэктов, стараясь не выдать радости, наклонил голову. Что ж, все свершилось и свершилось так, как ему хотелось. Он догнал гостей, уже спустившихся с лестницы, вошел вместе с ними под своды коридора, и черный ковер с длинным ворсом заглушил звук шагов.
В круглой комнате, на круглой эстраде, стоял балалаечник. Когда гости рассредоточились у стены и замерли, он вскинул голову, тряхнул белой гривой густых волос и наклонился набок, безвольно бросив правую руку. Набухли и выперли крутые жилы.
Играть балалаечник не начинал. Его диковатый взгляд, упертый в потолок, не двигался. Гости стали нервно переглядываться, а балалаечник все стоял, будто окаменевший. По спине Полуэктова брызнули холодные мурашки. В безмолвии и неподвижности человека, стоящего на эстраде, чудился непонятный, пугающий знак, пугающий особенно сейчас, когда наступил счастливый исход тревожных событий. «Ну давай, не тяни!» – мысленно поторопил он балалаечника, потому что безмолвие становилось невыносимым. И тот, будто услышав его, шевельнулся. Выпрямился, встряхнул правую руку и поднял инструмент, крепко обжимая сильными пальцами тонкий гриф. Ударил он по струнам с такой силой и напором, что люди впечатались в стену, невидимая сила, идущая с эстрады, придавила их, не давая вздохнуть. Напев клокотал, бил в потолок, грозя разметать бетонные плиты, но плиты были прочны, и ни один звук не проник через них. Балалаечник закусил губу, зажмурился от напряжения, в кровь расхлестал пальцы, и все-таки напев на волю не вырвался: бился у потолка, слабея, теряя напор, и падал на пол.
На полном взлете балалаечник оборвал игру. Переломил балалайку, бросил ее себе под ноги и растоптал до мелких щепок.
– Я не вырвался, но они ушли! Ушли! – закричал он, вскидывая над головой руки и потрясая сжатыми кулаками. Хохотал, по лицу текли слезы. – Ушли-и! Вашей власти нет полной! Ушли-и!
Сошел с эстрады и стал надвигаться на гостей, как гора. Они не выдержали его страшного вида и крика – бросились врассыпную из круглого зала. Полуэктов бежал и оглядывался – боялся, что балалаечник кинется следом. Но тот сделал лишь несколько шагов, качнулся и пластом рухнул на пол.
Навстречу уже бежал Бергов, его на ходу обгоняли санитары. Полуэктов вернулся следом за ними в круглую комнату. Балалаечник бился головой, выгибался огромным телом, и на губах у него пузырилась густая пена. Санитары навалились на него, придавили к полу, и он затих.
– Пойдем, – Бергов тронул Полуэктова за локоть. – Пойдем. Это последняя вспышка. Больше не будет.
«Последняя? – Полуэктов вздрогнул. – О ком же он кричал, что они ушли? Охранник и проститутка? Их ведь до сих пор не нашли. Последняя? Последняя ли?»
33
Вот и свершилось, о чем так истово мечталось.
Расступились-разбежались слепящие белизной березы и открыли выход на высокий бугор, у подошвы которого вольно лежала деревня, принимая на себя первое и поэтому самое сладкое тепло. Нежились под солнцем переулки, по-хозяйски расчищенные от снега, столбики дыма поднимались над печными трубами, вздрагивали и тянулись в небо. Орал, срывая голос от неумения, молоденький и дурашливый петушишко. Вторя ему, посвистывала с ближней ветки пичуга и ясно, почти по-человечески выговаривала: «Жив-жив… жив-жив…»
Павел первым выбрался на бугор, глянул на деревню, разом принимая ее в свои повлажневшие глаза, и тихо, облегченно вздохнул – все, добрели… Сломал леденистую корку наста и полной пригоршней зачерпнул зернистого снега. Утерся им, царапая кожу, и лицо от прилившей крови пыхнуло жаром. Павел засмеялся, упал на спину и вольно раскинул руки. Глаза Соломеи заслонили небо, придвинулись совсем близко, едва не вплотную, и он увидел в ее неподвижных зрачках самого себя. Не нынешнего, а давнего – мальчика, удивленно взиравшего на мир.
– Неужели мы добрались? – беззвучно, одними губами, спросила Соломея. – Неужели сбудется?
– Сбудется!
Сгреб Соломею в охапку, притиснул к себе, и они покатились по твердому насту вниз, под уклон. Шуршал снег, холодил голые ладони, и по-ребячьи захватывало дух, когда виделось поочередно, мгновенно сменяясь: небо, снег, изгородь огорода, макушка тополя и снова – небо и снег… Весь мир крутился радужным колесом.
– Подожди, подожди, – с обессиленным смехом взмолилась Соломея. – Подожди, я сказать хочу.
– Говори! – Павел вскочил, поднял ее на ноги и заботливо отряхнул от снега.