– Говори.
– А дом, дом – где?
– Во-о-н, видишь тополь? Правее, правее. Видишь? А рядом – крыша. Наша с тобой крыша. Пошли.
Они спустились к крайнему огороду и взяли вправо, целясь к узкому переулку, который выводил к дому. Над крышей дома вздымался разлапистый тополь. Ствол и ветки чернели, резче подчеркивали синеву неба. Прочно, надежно стоял дом, обещая всем своим видом такую же прочность и надежность в жизни. Серые стены, обмытые дождями и обдутые ветром, притягивали, манили к себе, и хотелось сорваться и бежать бегом.
Подошли к переулку, и Павел оперся о черное прясло.
– Постоим, – сказал он Соломее, – а то меня пересекло прямо. Я уж, грешным делом, и не мечтал сюда…
Договорить Павел не успел.
Оглушительный вой сирены тяжелым колуном расколол тишину. Сирена выла надсадно, без передыху, быстро набирая разгон. Звук ее ввинчивался в уши, грозя продырявить барабанные перепонки. Округа враз потемнела и съежилась. Павел крутнулся на месте, мгновенно оглядываясь, запоздало выругал себя черным словом. Как же он, опытный волк, смог так разнежиться и прямиком угодить в западню! Как мог позабыть, в каком мире живет!
По переулку бежали люди в белых халатах, на колпаках у них горели красные крестики. Такие крестики, знал Павел, нашивали охранники Бергова. Значит, и деревня принадлежит Бергову.
Слева, отсекая отход к лесу, тоже бежали санитары. Расстояние на глазах сокращалось. «Обкладывают, в колечко жмут…» Чем быстрее неслись санитары, тем дальше, в недосягаемость, уплывали дом, крыльцо и высокий разлапистый тополь над крышей. Но Павел не желал, чтобы они для него исчезли, не хотел в этой жизни оставаться без них. Пружиня на твердом снегу ногами, взглядом сторожа санитаров, несущихся во всю прыть, решился – ему надо пробиться к дому. Взойти на крыльцо, нащупать ладонью смолевый сучок. Спастись и выжить сейчас, убежав из дома, – страшнее смерти. Выжив, он никогда не избавится от жажды мстить, а Соломею, которая будет мешать ему, он оттолкнет от себя, он не сможет тогда быть с ней.
Рывком развернул ее, крикнул в самое ухо:
– Уходи! В лес уходи!
Она хотела возразить, сказать, что не может оставить его одного, но Павел подтолкнул ее, показывая пальцем на их же следы – уходи! Подтолкнул так решительно, что Соломея пошла, побежала, оглядываясь назад. Она не думала о своем спасении. Просто доверялась Павлу: и, подчиняясь ему, думала, что там будет лучше, безопаснее для него.
Санитары, отсекавшие ей отход к лесу, бросились наперерез. Павел, оставаясь на месте, выдернул из-за пояса пистолет. Как не хотел он сейчас сжимать в ладони рубчатую рукоятку! Именно сейчас и именно здесь – на краю деревни, под ярким солнцем. Но он ее все-таки сжал. Сирена выла. Выстрелов санитары наверняка не услышали, но фонтанчики снега под ногами заставили их остановиться.
Соломея скрылась в лесу.
Павлу стало спокойнее. Он даст ей время уйти, а сам… Про себя он уже все решил.
Круто развернулся и чутким, звериным бегом двинулся санитарам в лоб. Сходу продырявил им полы халатов. «А? – весело бормотал сквозь зубы. – Как? Это вам не лишенцев гонять!» Убыстрял бег и боялся лишь одного, что наст не выдержит и провалится. Но наст держал.
Врассыпную санитары бросились к деревне. Другие, выскочившие из переулка, растерянно замешкались. Опережая их, Павел перемахнул прясло и помчался по огороду. Санитары кинулись за ним следом, и он уводил их за собой, как птица уводит от гнезда охотников.
Сирена надрывалась, не умолкая.
Павел проскочил огород, залетел в ограду ближнего пустого дома. Следующий дом тоже оказался пустым, хотя ограда была расчищена от снега, а на окнах висели пестренькие занавески. В деревне, охраняя ее, пустую, жили одни санитары. Коренной народ давным-давно покинул свои дома и летучей пылью осел в каменных городских коробках. Дорога сюда была заказана прежним жителям, и они видели свою деревню только в тоскливых снах. Все это Павел уразумел на бегу и лихорадочно подумал: «Хоть один, да прорвусь…» Ему казалось, что сотни тоскующих глаз смотрят на него, замерев в ожидании, – прорвется?
«Прорвусь!»
Как гончие собаки, ломились за ним санитары, он на бегу оглянулся, и мелькнула шальная мысль – перестрелять их всех, до единого. Он бы смог, но с ним что-то случилось за несколько дней, что-то перевернулось в его существе и потому, стреляя, отпугивая санитаров, когда они наседали совсем уж настырно, он боялся убить. Не хотел убивать. А те, видимо, выполняя приказ, пытались его взять живьем.
Через ограды, через стайки, по снегу, в обход, Павел прорывался к дому. Чистый воздух входил без задержек в молодые легкие, будоражил, веселил ярую кровь, и она звонко стучала в висках. Приседали изгороди и прясла, подставляя ему самые ловкие и удобные места, чтобы он перепрыгивал без помех. Снег не проваливался и не цеплялся за ноги, а ворота сами распахивались перед ним. Деревня помнила своего сына и пособляла ему чем могла.
Совсем близко уже виделся тополь, его черные ветки, впечатанные в синеву, калитка и ровная, расчищенная дорожка к ней. Павел рванулся к последней изгороди, которая разделяла его теперь с калиткой, и тут же отпрянул назад. Там, за калиткой, стояли в ограде санитары. Они все-таки зажали колечко.
Он остановился, хватая раскрытым ртом воздух, словно ему ударили под дых. Опустил пистолет и обернулся назад – погоня была уже совсем рядом. Сейчас налетят, сомнут… Железная игла впорется в тело, впрыснет через узенькое отверстие дьявольскую смесь в кровь, и он не то что не увидит, а никогда и не вспомнит ни тополя, ни крыльца, ни дома. Он закричал, брызгая слюной, заплакал, перекосив лицо в судороге, и через силу, как великую тяжесть, поднял пистолет. После первого выстрела оружие вновь стало легким. Сунув запасную обойму в зубы, не переставая кричать и мутно видя сквозь слезы фигуры санитаров, Павел по-рысьи метался на сжатом пространстве и стрелял, ничего не помня, до тех пор, пока не понял – дорога к дому свободна. Тогда он сунул пистолет за пояс, перелез через последнюю изгородь и, шатаясь, едва волоча ноги, подошел к калитке. Откинув вздрагивающей рукой защелку, ступил в ограду. Перешагнул через убитого санитара и шагнул уже дальше, но взгляд задержался, и Павел, не веря самому себе, наклонился. «Не может быть! Не может такого быть!»
Но было именно так: убитый санитар, как две капли, походил на Павла. Он кинулся к другим, переворачивал их, вглядывался в лица и снова, в каждом новом лице, узнавал самого себя. «Я перебил таких же, как сам». У него не осталось сил даже закричать.
На крыльце лежал снег, на верхней ступеньке – большая проталина, а в ее середине светился смолевый сучок. Павел накрыл его ладонью и уловил кожей едва ощутимое тепло. Вот и дома. Как он надеялся, что достигнув крыльца, он всех простит, не будет держать ни на кого зла и сам попросит прощения, что душа его, впервые за долгие годы, станет тихой и покойной, а главное – чистой. Не сбылось. Последнее, самое заветное мечтание, хрустнуло и преломилось, не оставив никакой надежды, открыв перед глазами черную пустоту.
Маленький мальчик, безгрешный, как ангел, неслышно подступил к Павлу, обдал его легким дыханием и погладил по щетинистой щеке пухлой ладошкой. Отступил и стал удаляться, невесомо покачиваясь в воздухе, растворяясь в солнечном свете.
«Погоди, побудь, дай я тебя разгляжу!»
Но мальчик удалялся, удалялся и исчез…
Совсем исчез…
«Вот и все. Будь жива, Соломея. Слышишь, будь жива, ты еще сможешь