- Да... Вы себя не знаете...
- Только человек самого себя и знает, остальные лишь угадывают его...
- Помните слова: где был самим собою я?
- Нет.
- 'Пер Гюнт'.
- По-русски все звучит иначе, - заметил Степанов. - Мы избалованы хорошими переводами, не обязательно знать подлинник... Теперь знаю... Это вы к тому, что Сольвейг отвечает: в надежде, вере и в любви моей?
Мари кивнула.
- Истинное лицо человека хранит тот, кто любит его... Любовь детей и любовь женщины - понятия разные.
- К счастью, мои дети - девочки.
Лицо Мари стало каким-то опустошенным, обозначились ранние морщины под глазами, скулы сделались крутыми, а лицо тяжелым, словно после трудного перехода в горах.
- Я тоже дочь и, только когда сама почувствовала усталость, а потом полюбила прекрасного человека, но не могу быть с ним и, значит, ощущаю страх за него, только тогда поняла отца... Он тоже вроде вас много лет готовил себе яичницу, стал толстым, обрюзгшим, морщинистым и ничего не успевал делать, перестал спать без снотворного... А потом рядом с ним появилась женщина, и он снова обрел свое истинное лицо... Раньше, после того, как он расстался с мамой, лица не было, маска была... А я и брат... Мы оказались...
Зазвонил телефон - длинно, без перерыва.
- Москва, - сказал Степанов и бросился к аппарату...
Мари посмотрела вслед ему с какой-то невыразимо горестной завистью, подозвала глазами испанца, попросила принести стакан 'розе', самого сухого, желательно итальянского; прислушиваясь к монотонным степановским 'алло', выпила медленными глотками терпкое, чуть с горчинкой вино и подумала: 'Сила настоящей женщины - в умении ждать; консерваторши, одна Тэтчер чего стоит, мы больше верны устоявшемуся, самим себе. Поэтому-то лишь мы и можем звать мужчину к согласию с самим собою... Папа в долгу перед теми своими годами, когда был молод, отдавая себя мне и брату... А долг приходится оплачивать... И Гала нужна папе не для счастья, просто в ней он реализовал самого себя истинного, того, которого не сумел выявить через маму... Бедная, бедная мамочка не смогла себя сломать... А мы? Ну вот, снова я становлюсь собственницей, снова во мне начинает темно клокотать слово 'мой'... Я привыкла к тому, что отец был только моим, и никогда толком не задумывалась, как ему горько просыпаться темными осенними ночами в своей мансарде и варить себе кофе, и садиться к столу за машинку, а потом уходить в редакцию, а оттуда в Сорбонну, потом возвращаться и жарить яичницу, включать телевизор, смотреть последние известия и снова садиться за машинку, а после брать снотворное, ложиться в мятую постель, и, если я не приеду и не вызову прачечную, в грязную, он ведь так увлекается, когда работает, ему не важно, как спать и на чем... А я жила своей жизнью и очень жалела маму, так уж заведено, маму всегда жалеют, писала репортажи, влюблялась, ездила по миру и знала, что у меня есть мой папа, когда же он позволил, чтобы о нем стала заботиться Гала, я разрешила себе жестокость... Маму, я так не судила, я щадила ее...'
...Москву наконец дали; Мари слушала чужую речь; ей казалось, что русский чем-то очень похож на португальский, такая же резкость, перемежаемая странной, непривычной уху музыкальной мягкостью. А потом вспомнила рассказ Карела Чапека про чешского дирижера, который очутился в Лондоне и услышал ночью в порту незнакомую речь, и его слух, особый слух музыканта, уловил в словах невидимых ему собеседников приближение горя, как же этот бедный музыкант старался объяснить англичанам на плохом испанском - надо предпринять что-то, близится беда, но никто не мог его понять и непоправимое случилось...
...Степанов вернулся к столу побледневший, с глубокой морщиной, прорезавшей лоб, но на губах обязательная улыбка ('Крепкий человек, - подумала Мари, - умеет себя вести, то есть, если надо, скрывать истинные чувства'); начал говорить про то, какая в Москве погода, были первые заморозки, выпал снег и пролежал полночи...
- У вас дома что-нибудь случилось? - спросила Мари.
- О нет! Что может случиться? Все хорошо, - ответил он, подумав, что надо бы сейчас же сесть в самолет и вернуться в Москву, потому что дочь сухо сообщила ему, что все-таки выходит замуж, хотя обещала повременить, а сейчас сказала: 'Все, я решила..' Она ведь такая, постоянно говорит: 'Пока я сама не решу, меня не переубедить...' Но ведь переубеждает горе; счастье, наоборот, утверждает в правоте; он-то знает, что этот ее ранний брак может кончиться горем, зачем же, девочка, ты веришь только себе, своим прекрасным, но столь порою ошибочным чувствованиям?! Да, надо улетать; конечно, сюжет про Грацио и Дигона поразителен, но это здешние заботы, пусть они их сами и расхлебывают, а у него там дочь Бэмби с лунными глазами; она, как тетива, натянута, живет в своем мире, он дал ей право так жить, взял на себя все заботы по ее контактам (боже, какое неверное слово!) с миром; она, глупенькая, думает, что можно так жить всегда, но ведь не будет такого, не будет, маленькая моя...
Представил себе, как теперь она станет приезжать к нему раз в неделю, не чаще, и не одна, ас мужем; это показалось до того ужасным, что даже сердце защемило; какой же ты эгоист, возразил он себе, отвечая невпопад Мари, сохраняя при этом улыбку, разрезая сосиску, намазывая ее горчицей ('Да, очень вкусна, вы правы, в Германии еще вкуснее'), какой же ты черный эгоист, неужели ты хочешь держать девочку всю жизнь при себе, это невозможно, ей нужна собственная жизнь, и дай бог, чтобы она была счастлива с Игорем, мало ли что тебе он не нравится, обязан понравиться, потому что ты любишь ее, гордишься ею и веришь, значит, она выбрала достойного, разве я знаю, каков он на самом деле? Ну и что, если косноязычно говорит и любит командовать? Все в молодости любят командовать, пройдет; она ведь не могла выбрать дурня, она так умна, моя девочка, значит, так нужно, и нечего накручивать себя, нет ничего страшнее темной неприязни, которая к тому же не мотивирована толком, а если тебе кажется, перекрестись, как говаривали наши деды...
- Может быть, - сказала Мари, - мы перенесем разговор на завтра? Я вижу, у вас что-то случилось, ваше право не говорить мне, в чем дело... Хотя лучше бы, если, конечно, вы в силах, наметить то, что мы должны сделать завтра, и поговорить о том, что сделано сегодня.
Он кивнул на фужер.
- Пили вино?
- Да. Я уже заплатила.
- Да что ж вы такая занозистая? - рассердился Степанов. - Хотите еще?
- Давайте я вас угощу, а? Вы меня ужином, а я вас напою. Виски хотите?
Степанов подозвал испанца.
- Бутылку 'розе' даме, мне, пожалуйста, водку. Допель (21). А еще лучше, три порции в одном стаканчике. - Он пояснил Мари: - Ваши двадцать граммов для нас, что слону дробина, наша норма - сто с прицепом...
- Что такое 'прицеп?'
- 'Прицеп' - это сто граммов плюс пятьдесят, именно такая доза входит в граненый стакан, пьется через зубы, а закусывается куском черного хлеба с солью и луковицей...
- Как вкусно сказали, - вздохнула Мари, - может, и мне за компанию попробовать?
Официант принес водку и вино, включил телевизор, устроился за столиком; шло футбольное обозрение, никакой тебе политики, все ясно от начала и до конца...
- Знаете, у нас был поэт, - сказал Степанов, замечательный поэт... Я поселился за городом, неподалеку от его дачи, сбылась мечта идиота... Привез туда дочку, - он кивнул на телефон, - жену, думал, там, в лесу, все будет совершенно по- особому...
- А как стало?
- Я не об этом... Вы все время что-то свое гнете, я вам про поэта...
- Не сердитесь... Мне очень интересно услышать про вашего поэта... Я знаю его имя?
- Вряд ли... Вы же здесь запоминаете только те имена, которые вам выгодны, а не те, что нам дороги... Так вот, вышел я часов в пять утра, это был май, а он в Подмосковье поразителен, его только один