субстанцией Валерия Васильевича Штыка; годы наработали автоматизм движений, хотя каждая операция - это новый штурм тайны, но мысль мне неподвластна и многомерна; я фиксирую лишь отдельные ее фрагменты, они пролетают сквозь мое сознание, и я не уверен, придут ли они ко мне еще раз... Я - ладно, рядовой хирург, а вот сколько мыслей проходило сквозь Склифосовского, Пирогова, Спасокукоцкого, Юдина, Боткина?! А сколько мыслей Пушкина, Толстого, Блока, Маяковского прошли сквозь них и канули в вечность? Американцы держат при каждой мало-мальски серьезной личности двух <скрипт-герлз>, секретарей- стенографисток: ни одно слово, ни одна даже случайная мысль не оказываются потерянными, да и карманные диктофончики имеют, которые весят двести граммов и продаются на каждом углу, а не из-под полы у фарцовщиков... Смешно... Профессия, которая обречена на исчезание в тот самый день, когда государство вернет золотой червонец, который можно менять на проклятую свободно конвертируемую валюту... Не надо искать виновных там, где виноваты сами...
- Кровь в пределах нормы, - шепнула Клавочка, - пока все идет хорошо.
- Постучите-ка по дереву, - посоветовал я ей, чувствуя, что мой старый и верный дружочек и на этот раз верно чувствует ход работы...
После того как Штыка увезли в реанимацию - я управился за пять часов, быстрее, чем думал, - мы поднялись в ординаторскую и поставили чайник. За то, что семья спасенного принесла тебе букет, теперь перестали сажать, как за взятку, но если б контролеры пронюхали, что Потапов, которого мы вытащили из клинической смерти, подарил нам две банки <липтона>, не миновать всем нам скамьи подсудимых. Между прочим, за такую операцию, что мы ему сделали, он бы на Западе уплатил не менее пятидесяти тысяч долларов, а тут - две банки и пять лет срока в тюрьме, вот логика, а?! Я понимаю, продавали б этот самый <липтон> в магазине, можно было б и отказаться от подарка, но ведь нет его, днем с огнем не найдешь!
Вали-заде сидел сгорбившись, опустив длинные руки между острыми коленками, - почему-то у большинства восточных людей очень тонкие ноги; Клавочка прислонилась к стене и, достав маленькое зеркальце, рассматривала свое лицо с некоторой долей умиления; я колдовал над чаем; Гринберг прилег на кожаный диванчик, а Саня Протасов, приходивший к нам на помощь, когда меняли капельницы, замер у окна, наблюдая, как размытый рассвет становился реальным утром, серые тона неба делались голубоватыми, и в них угадывалось бело-розовое. Утреннее солнце совершенно не похоже на вечернее: казалось бы, какая разница, утро или ночь, и там и тут центром является светило, но отчего восходы отмечены печатью молодости и надежды, а любой закат ассоциируется с усталостью! <Утомленное солнце нежно с морем прощалось...> Казалось бы, вульгарщина, а может быть, именно в этой строчке никому не известного автора текстов для танго и было то открытие, к которому еще не подкрались ученые? Может быть, действительно солнце устает за день? Отдает слишком много энергии суматошной земле, погруженной в свои крошечные - не его масштаба - заботы? Доктор Холодов прав: почему не допустить гипотезу, что Земля - это гигантский спутник, магма - топливо, а все мы - обитатели межпланетного корабля? Если существует мир трех измерений, то отчего не допустить возможность существования царства пяти или шести неведомых измерений, жителям которого и само солнце-то кажется букашкой? Рассматривают Вселенную под микроскопом, как неведомо малую величину...
- Каждая операция такого рода, - сказала Клава, - оставляет на моем лице три новые морщинки. Я подсчитываю.
- У тебя характер веселый, - откликнулся Вали-заде. - Смеешься много, оттого и морщинки... Была бы помоложе на десять лет - женился б.
- С таким жуиром, как вы, я бы очень быстро исплакалась, - сказала Клава. - По-моему, Люда с седьмого этажа потеряла из-за вас сон.
- Она потеряла сон из-за <Волги>, - усмехнулся Гринберг. - Вали, объясни, отчего у вас, мусульман, такая страсть именно к <Волгам>?! Мы, евреи, тяготеем к маленьким машинам, предмет мечтаний - <Жигули>...
- Вы пуганые, - ответил Вали-заде. - А мы на подъеме, у нас аятолла Хомейни, зеленое знамя Корана одолеет красное знамя дерзновенного большевизма...
Чай у меня получился отменный, как всегда. Конечно, я, как и каждый мужчина, подвержен хвастовству, но в данном случае я не грешу, истинная правда, когда выйду на пенсию и если к тому времени не задушат индивидуальный труд, открою домашнее кафе. Ириша станет делать вареники, полтавская хохлушка, чудо что за вареники, я, наверное, и верен ей потому, что она готовит так, как никто другой в мире... Мне вдруг стало стыдно этой мысли - пусть даже горделиво-шуточной, - но ведь мысль так же невозможно вычеркнуть из бытия, как и слово; пословица про то, что написанное пером нельзя вырубить топором, вполне распространяется и на мысль, пожалуй, еще в большей даже мере...
- Между прочим, - возразил я Гринбергу (хороший врач и парень приличный, но дикий зануда), - ты забыл ту притчу, которую я единожды рассказывал...
- Какую? - спросил он. - Я заношу все ваши притчи на скрижали.
- Про баню и раввина...
- Вы такую не рассказывали, - ответил он. - Про раввина я бы запомнил непременно. Я весь внимание, босс...
- Так вот, евреи решили в своей деревне построить баню...
- Когда это евреи жили в деревне? - Клавочка рассмеялась.
Вали-заде вздохнул:
- Последние десятилетия наша история стала умалчивать, что до революции евреи в России не имели права жить в городах и обитали в черте оседлости.
- Ой, правда?! - Клава искренне удивилась. - Вот бедненькие! Ну, так что про баню?
- А про баню вот что, - продолжал я. - Одни евреи отчего-то считали, что пол не надо стругать, а другие требовали класть тщательно обструганные доски. Раввин выслушал тех и других: <Евреи, не надо ссориться: каждый из вас прав по-своему. Давайте доски обстругаем, но класть их будем необструганной стороной вверх...> Вы спросите, к чему это я? К тому, что прав я: езжу на <Москвиче>...
- Ну и ну! - рассмеялся Гринберг. - Он ездит на <Москвиче>! Он ездит на <симке>! Ваш новый <Москвич> целиком срисован с французской модели, стыд и срам!
Через два часа Штык разлепил бескровные губы и посмотрел на меня с трезвой, пугающей задумчивостью, - словно бы не был только что под наркозом.
- Где вы? - спросил я его тихонько, чтобы понять - понимает он происходящее или нет.
Штык ответил:
- В... аду...
А что, верно. Ну, может, все же чистилище? Ад у меня ассоциируется с другими учреждениями.
- А как вас зовут?
- Ш... Ш... Штык, - ответил он, пришлепывая пересохшими губами. Пусть сюда срочно п... придет Варравин... По... по... пока я не у... у... умер...
- Если ночью не умерли, сейчас будете жить...
Закрыв глаза, он прошептал:
- Нет... У м... меня мысли с... ска... скачут... Не дер... держатся... Очень б... быстрые...
- Кто такой Варравин?
- Р... репор... тер... Он нам нужен...
- Нам? - переспросил я.
- Вам тоже, - ответил Штык и закрыл глаза. - Только не об... манывайте меня, б... будет поздно...
Оперативник из МУРа, ожидавший конца операции, отошел перекусить; я спустился вниз, рассказал Вали-заде, Потапову, Клавочке и Гринбергу об этом странном разговоре, заметив:
- Работу мы сделали отменную, я боялся, что Штык станет недоумком... Помните, я показывал на кровоподтек? Я его больше всего боялся... Скажите на милость, получилось, а?!
Клава села к телефону, набрала <09> и попросила номера московских редакций. Ей ответили, что больше трех справок за один раз дать не могут. Почему? Отчего мы такие жестоко-неповоротливые? Кто дал право заставлять Клаву, измученную после операции, вертеть диск пять раз, постоянно натыкаясь на короткие гудки?
Я взял трубку из рук Клавы:
- Милая девушка, вас тревожат из института Склифосовского... Мы врачи, звоним по неотложному делу
09>