после тяжелой операции. Зачем вы так? А вот если бы вы к нам попали, а мы бы предложили вам рассказывать, что с вами случилось, трем разным врачам с перерывом в полчаса?
- А я на красный свет улицы не перехожу и попадать к вам не собираюсь, - отрезала девица и дала отбой.
Ну, гадина, а!
Вот тогда-то я и позвонил старому приятелю, полковнику Славе Костенко из угрозыска.
XXII Я, Иван Варравин
_____________________________________________________________________
Главный редактор вызвал меня вечером, когда я вернулся из архива, и молча протянул письмо с прикрепленной к нему форменной бумажкой, - явно из отдела писем, только не нашего, а сверху.
Письмо было отправлено по трем высшим адресатам; писала Глафира Анатольевна, мать Оли.
В общем-то я сразу понял, в чем дело, ознакомившись с первым абзацем. Я не ошибся: <Издевательство над беременной женой>, <вправе ли человек с таким моральным обликом работать в комсомольской прессе>, <как соотнести святое слово <перестройка>, а она ведь и морали касается, с тем, что любовники - Е. Нарышкина и мой зять, отец ребенка, которого носит под сердцем дочь, - на страницах газеты призывают к справедливости и честности, к духовности и моральной чистоте, а на самом деле глумятся над этими святыми для каждого советского человека понятиями>. Ну, и все в таком роде: как я унижал Ольгу рассказами о моих прошлых любовницах, не таясь, продолжал с ними встречаться, не ночевал дома, а потом и вовсе выгнал из квартиры несчастную женщину - такое действует убойно.
- Ну и что? - спросил я, вернув письмо главному с резолюцией на бланке: <Разобраться и сообщить>.
- Тебе видней, - ответил он. - Даже будь это неподписной текст, я бы и то не решился бросить в мусорную корзину: речь идет о беременной женщине.
Раньше я называл главного, как и было принято в молодежной газете, по имени и отчеству, конечно же на <вы>. Он старше меня на девять лет, шеф, член бюро и все такое прочее; я не очень задумывался, что в такого рода отношениях заложена холопская покорность - с одной стороны и барская всепозволенность - с другой. Я осознал эту ситуацию именно сейчас, каким-то внезапным, жарким озарением.
- А ты позвони моей жене, Оле, - сказал я главному, спокойно, без малейшей демонстрации перейдя на <ты>. - Пригласи ее к себе, побеседуй. Спроси, отчего у нас случился разлом? А потом послушай меня.
- Хорошо, - главный, не дрогнув лицом, кивнул. - Вполне разумное предложение, принимаю... Давайте телефон вашей жены, записываю...
Он перешел на <вы> так же мягко, никак не выказывая слом его отношения ко мне.
Я продиктовал номер:
- Оля сейчас живет там.
- Давно?
- Четыре месяца.
- Вы предпринимали какие-то шаги, чтобы ее вернуть?
- Да.
- Какие именно?
- Это мое дело.
- Так или иначе, но вам придется рассказать об этом на собрании...
- Я не буду рассказывать об этом на собрании.
- Почему же? Вопрос ведь поставлен... Не считайте, что я сразу же стану на сторону вашей тещи, я отношусь к вам с уважением и ценю вас как одаренного журналиста... Но я не могу пройти мимо этого, - он кивнул на письмо, - человеческого документа... Да и коллектив меня не поймет...
Ну и формулировочка! Горазды же мы на змейство, попробуй возрази, <на коллектив замахиваешься>?! Я на ханжество, замахиваюсь, не на коллектив.
- Значит, звонить не хотите?
- Отчего же? Я поручу это Василию Георгиевичу...
Вася Турбин, он же Василий Георгиевич - секретарь нашего партбюро, ему двадцать семь лет, хороший парень, прошел на выборах единогласно, редкий случай.
- Хотите, я приглашу его? - поинтересовался главный.
- Хочу. Он еще не читал?
- Нет. Я ждал разговора с вами...
- Очень хочу, - повторил я. - Надеюсь, этика позволит мне присутствовать при его разговоре с Глафирой Анатольевной?
- Не знаю... Посоветуемся...
Наш секретарь пожал мне руку: <Привет, старик, я тебя сегодня искал, куда запропастился?>; обернулся к главному: <Что случилось?>
Тот молча протянул ему письмо.
Вася прочитал стремительно, лицо его пожухло, словно цветок на солнцепеке; он поднял на меня голубые глаза, в которых была нескрываемая растерянность, и тихо спросил:
- Это правда, Иван?
- То, что мы не живем с Ольгой, - правда. Все остальное - ложь. Мне кажется, это звено в провокации со стороны тех, кого я сейчас вытаптываю.
- Кого вы сейчас вытаптываете? - спросил главный. - Загряжское дело, о котором мне говорил Кашляев?
Я поинтересовался:
- Он говорил, что дело это путаное? И что лучше бы нам вообще в него не лезть, пока не разберется прокуратура? Правда?
Вася опередил шефа:
- Точно, он мне так говорил.
- Я в этом не сомневался, Вася. Я спрашиваю Анатолия Ивановича...
Главный откинулся на спинку кресла:
- А вам не кажется, что разговор у нас принял не тот оборот, товарищи?
Меня так и подмывало рассказать, как Кашляев похитил мою записную книжку, как он с нею отправился к реставратору Русанову, тот - к доценту Тихомирову, а уж вместе, кодлой, они посетили Томочку, гадалку, которая каким-то образом четко вычислила, что мать Ольги, Глафира Анатольевна, возглавляет сектор экспорта драгоценных камней, вот ведь паучья сеть?! А где факты? Слишком тяжело обвинение, оно не имеет права быть бездоказательным...
Именно поэтому я отдавал себе отчет в том, что говорить обо всем этом главному нельзя, - может дрогнуть, стал пугливым накануне ухода с комсомольской работы. Был бы инженером каким, врачом - все профессия, а какая у него, бедняги? Умение ощущать тенденцию? С этим сейчас не проживешь, а до пенсии еще семнадцать лет, черт знает что может произойти.
Не то, чтобы я не доверял нашему главному, нет. Он человек беззлобный и в общем-то достаточно честный; сейчас он оказался в сложном переплете, поэтому передал письмо Глафиры Анатольевны нашему секретарю, чтобы тот вел дело, - действительно, пахучее. А всякий скандал в коллективе ложится пятном на шефа, традиция круговой поруки.
Нет, сказал я себе, сейчас ничего нельзя открывать: выдержка и еще раз выдержка; сегодня вечером я пойду к Штыку; я не обладаю ясновидческим даром, но глаза людей меня редко обманывали: я растворяюсь в них, позволяю им завладеть мною, - только так и возникает единение; чрезмерное доверие собственному <я> разобщает людей; нельзя верить в свою правоту до тех пор, пока ты не отдал себя правде оппонента. Я чувствовал: в конце нашей беседы Штык что-то хотел открыть мне, но то ли я повел себя неверно, то ли он не принял окончательного решения, - замолчал наглухо. Сегодня я скажу ему всю правду. Да, это рискованно, но иного выхода нет. Я верю талантливым людям: это особые моральные структуры. Мы, правда, чрезмерно щедры на титул <талант>, сколько у нас было <выдающихся>, а прошли годы, не десятилетия даже, - и памяти никакой не осталось, только досадливая обида: зачем ничто обертывать в золоченые одежды? Впрочем, прежде всего стоит обижаться на себя. Сами покорно принимали ложь, заведомо зная, что это низкий обман. Глядишь, какой оборотистый репортер соберет свои записки в книгу,