черте этого двойного - и Гёте, и автора - портрета, на черте, которую сам автор, часто говоривший, что знает, какой 'холод' от него исходит и какое 'уныние' навевает он своей персоной на окружающих, отметил в признании, что 'окружил Гёте в романе до смешного зловещей атмосферой', чтобы 'наказать и высмеять самого себя'.
Из всего сказанного уже ясно, что один из главных мотивов 'Лотты' - это отношения нашего героя с его соотечественниками, это мотив 'я и немцы'. Тут, естественно, возникает вопрос: 'А что же представляю собой я?', старый, всегда занимавший его вопрос, рождавший когда-то образы художников-бюргеров или бюргеров-художников с нечистой совестью перед бюргерством. Но теперь этот вопрос не упирается в сословные рамки, теперь надбюргерство Гёте, его принадлежность не только национальной, но и мировой культуре есть некая данность, некое исходное положение. Вопрос теперь уводит в скрытые глубины души художника и требует от него тем более строгого, тем более критического, тем более беспощадного взгляда на свою природу, на свои человеческие задатки, чем больше горечи вызывают у него соотечественники.
За приведенным нами размышлением Гёте о 'крупице таланта' и о своем методе работы следует саморазоблачительное резюме: 'Вот и все, чем ты силен, больше ничего в тебе нет'. Но это еще далеко не предел самокритической пытливости. Один из персонажей 'Лотты' - а все персонажи романа только и делают, что говорят о Гёте, открывая читателю все новые и новые, так сказать, 'пятна на Солнце', - бывший секретарь Гёте Ример, по воле Томаса Манна, выражает сомнение в доброкачественной природе 'широты', 'терпимости', 'примирительности' своего патрона, ибо 'широта не есть явление самостоятельное, она... связана с тождеством всего и ничего, всеобъемлющего духа и нигилизма, бога и дьявола, она фактически порождена этим тождеством и потому не имеет ничего общего с мягкосердечием и сводится, наоборот, к своеобразной 'холодности', к уничтожающему равнодушию, к нейтральности и индифферентности абсолютного искусства'. Педагогическое 'наказание', учиняемое себе нашим героем, не останавливается на подобных отвлеченных психологических рассуждениях, не сменяется рассуждениями об искусстве вообще, до которых отсюда уже один шаг - соблазнительный, облегчающий 'наказание' шаг. Облекши свою самокритическую исповедь в роман, и притом в роман о Гёте, наш герой получает возможность включить в ее сферу, и притом не погрешить против такта, очень конкретные и очень личные свои слабости. 'Назовем вещи их именами, - говорит Ример о Гёте, - систематического образования он в свое время не получил, в детском и юношеском возрасте он мало что изучил основательно. Это не так-то легко заметить, разве что при очень долгом и близком общении с ним и при очень основательной собственной учености, ибо само собой разумеется, что при его сметливости, при его цепкой памяти и большой живости ума он схватил на лету и усвоил множество знаний и... демонстрирует их с большим успехом, чем иной ученый свои куда большие познания'. Впрочем, едва ли этот свой личный, но неотъемлемый, на его взгляд, от натуры художника, скорее забавный, чем 'зловещий' авантюризм имел в виду автор 'Лотты', когда говорил о 'наказании', о 'зловещей атмосфере', окружающей Гёте. Тут применимее слово 'высмеять'. Имел он в виду прежде всего, вероятно, те страницы 'Лотты', где речь идет об эгоизме и эгоцентризме Гёте, о том, что, сосредоточиваясь на своей работе, видя во всем, а главное - во всех, сырой материал для нее, Гёте невольно наносит обиды окружающим и ранит близких ему и любящих его людей, о 'вампирстве' гения. 'Я убежден, - с болью говорит Шарлотте сын Гёте Август, - если бы я умер раньше, чем он, - а это вполне может случиться; правда, я молод, а он стар, но что моя молодость против его старости! Я лишь случайное, слабое ответвление его естества, - если бы я умер, он и об этом умолчал бы, не подал бы виду и никогда не упомянул бы о моей смерти'.
Мы не будем разбирать - слишком это интимный и сложный вопрос, - в какой мере отразили отношения между Гёте и его близкими в 'Лотте' отношения между нашим героем и его близкими, в частности - отношения между ним и его старшим сыном Клаусом, писателем и журналистом, одной из трагедий которого была затмевавшая его деятельность тень прославленного отца. Что аналогии тут есть, что наш герой намеренно их 'обыгрывает', явствует хотя бы из того, что после самоубийства Клауса - он покончил с собой в 1949 году - рука, написавшая 'Лотту', написала в письме к Генриху: 'Вполне хорошо я уже давно (с 'ухода моего сына') себя не чувствую'. 'Уход моего сына' - это цитата из Гёте, это слова, которыми Гёте в письме 1830 года упомянул о смерти своего сына Августа. Но Гёте 'Лотты' служит, мы сказали, рупором Томасу Манну, а рупор многократно усиливает и самые слабые, самые тихие звуки, и подобно тому как косвенное признание в холодности, в безразличии ко всему, кроме 'высокой игры', в эгоцентризме можно опровергнуть заголовком дневников 'Страдая Германией', примерами самоотверженной и бескорыстной общественной деятельности нашего героя, - о ней нам еще придется говорить, - его человеческой отзывчивости, - точно так же любые, основанные на прямолинейном толковании 'Лотты' домыслы относительно его отношений с собственными детьми можно опровергнуть многочисленными свидетельствами их взаимной любви и привязанности. 'До смешного', - подчеркиваем, - 'до смешного зловещей' назвал он атмосферу, которой окружил Гёте в своем романе, и слова эти ясно указывают на нарочитое, почти гротескное акцентирование холодности, эгоцентризма, неблагодарности Гёте к окружающим. 'Неужели Вы думаете, читаем мы в одном из писем нашего героя, - что человек, который в 'Лотте в Веймаре', по поводу Гёте, мобилизовал всю имеющуюся в его распоряжении иронию, чтобы дать почувствовать эту 'великолепную' неблагодарность, имеет хоть малейшую охоту ей подражать?'
Остановиться на этой черте двойного, Гёте и собственного, портрета мы сочли нужным здесь потому, что она может служить еще одним примером совестливости нашего героя, его умения беспощадно критически взглянуть на себя со стороны, может лишний раз пояснить, в чем заключается тот воспитательный и самовоспитательный пафос исповеди, тот нравственный смысл 'оговорки', 'оттенка', корректирующего 'однако', которые всегда играли важнейшую роль в его жизни и творчестве, потому, наконец, что этот пример показывает, что они продолжали играть ее и теперь.
В 'Лотте в Веймаре' автор позволил себе, пожалуй, только один прямой, так сказать, выход в современность. Когда Гёте, по воле автора, говорит о немцах, что они готовы 'поддаться любому кликушествующему негодяю, который взывает к самому низменному в них, поощряет их пороки и учит их понимать национальную самобытность как изоляцию и грубость', это анахронистическое для начала XIX века замечание звучит как явный намек на Гитлера. Но книга эта очень личная, очень автобиографическая и связана со временем, когда она писалась, теснейшим образом. О связи этой 'внутри' книги, о надбюргерстве автора, о том, что в образе Гёте фашизму противопоставлены лучшие, гуманистические традиции Германии, мы говорили. Связь со временем закреплена и судьбой книги, 'романом ее земной жизни', пользуясь выражением, которое применил наш герой к другой своей работе - 'Доктору Фаустусу'.
Отрывки из 'Лотты' нелегально распространялись в Германии. Книга вышла в свет в конце 1939 года а Стокгольме, куда незадолго до аншлюса Австрии перебралось из Вены издательство 'Берман - Фишер'. Своеобразным прологом к 'роману земной жизни' 'Лотты' был самый путь заключительной части рукописи из Америки, - ибо закончил работу автор уже там, через два месяца после начала второй мировой войны, - самый путь рукописи в Европу, в Стокгольм. Она была отправлена в Швецию со швейцарской дипломатической почтой, через Португалию. После победы над Германией 'роман земной жизни' 'Лотты' пополнился еще двумя примечательными эпизодами. Вот как повествует о них автор десять лет спустя после того, как он поставил под последней строчкой 'Лотты' слово 'конец': 'Приятная и знаменательная весть пришла из Германии: в том самом городе, где происходит действие 'Лотты в Веймаре', - более того, в гостиных гётевского дома при содействии русских был прочитан цикл лекций о моем романе, собравших, если меня правильно информировали, большую аудиторию. Это событие глубоко меня тронуло. Впрочем, оно ассоциируется с одной смешной историей, о которой я узнал немного позднее. Уже во время войны отдельные экземпляры 'Лотты', тайком ввезенные из Швейцарии, ходили в Германии по рукам, и враги гитлеровского режима, выбрав из большого монолога седьмой главы, где подлинные и документально засвидетельствованные высказывания Гёте даны вперемешку с апокрифическими, хотя и вполне правдоподобными по форме и смыслу, отдельные довольно-таки оскорбительные и зловещие суждения о немецком характере, размножили их и под маскировочным заголовком 'Из разговоров Гёте с Римером' стали распространять среди населения в виде листовок. Не то пересказ, не то перевод этой своеобразной подделки оказался в распоряжении британского обвинителя на Нюрнбергском процессе сэра Хартли Шоукросса, и он, не подозревая подвоха и соблазнившись разительной злободневностью этих сентенций, широко оперировал ими в своей обвинительной речи. Такая ошибка не прошла ему даром. В 'Литерари