пенни. А в тридцатом году они и сами обанкротились. И старик хозяин застрелился.
— Очень хорошо, — сказал я.
— Для тех, кто остался без работы, это было совсем не так хорошо, — сказала тетя Эмили и пристально на меня поглядела. — Подумай, как тебе повезло, Джо. Ведь муниципалитет никак не может обанкротиться. Тебе не придется голодать и не нужно будет урезывать у себя последние гроши, чтобы сколотить хоть немножко деньжат на черный день.
— Сейчас и в промышленности дела не так уж плохи, — сказал я. — Работы на всех хватает. Да, черт побери, некоторые рабочие на заводе зарабатывают лучше меня.
— Конечно, — сказала она, — можно заработать десять, даже дзенадцать фунтов, если работать пятьдесят-шестьдесят, а то и семьдесят часов в неделю в жарище, грязище и в таком шуме, что оглохнуть нетрудно. Да и надолго ли это?
Она поднялась.
— Я заварю чай, — предложила она. — Твой дядя прилег отдохнуть, а мальчишки играют на улице. — Она подмигнула мне. — Так что мы с тобой одни-одинешеньки во всем доме и можем выпить по чашке хорошего крепкого чая. Я приберегла немножко — ждала, что ты приедешь.
Я был растроган и поцеловал ее в щеку.
— Заварите такой чай, чтобы ложка стояла, — сказал я. — И я один выпью целый чайник. — Я чмокнул ее в другую щеку. — Вы всегда балуете меня, тетя, — сказал я.
— Это ты от пива так расчувствовался, — сказала она, но я видел, что она довольна, — таким легким и упругим шагом вышла она из комнаты. Когда она вернулась с чаем, я предложил ей сигарету. К моему удивлению, она взяла ее.
— Я нынче совсем что-то разошлась, верно? — сказала она, неумело пуская дым.
Чай был очень крепкий и очень сладкий, а кроме того, тетя Эмили подлила в него немного рома.
— Первая чашка настоящего чая с тех пор, как я уехал отсюда, — сказал я.
— Тебе пора обзавестись собственным домом.
— Ну, я еще молод, — кеуверенно возразил я.
— Однако ты достаточно вырос, чтобы бегать за первой попавшейся юбкой! Будто я не знаю!
— Кому я нужен, тетя! Я слишком беден.
— Не городи ерунды! Ты совсем недурен, у тебя твердый заработок. И ты не слишком робеешь, даже довольно-таки нахален, если уж говорить начистоту. И не вздумайте уверять меня, Джо Лэмптон, что вы не умеете ухаживать за девушками, я ведь все равно не поверю. А в этом вашем театре, про который ты столько писал нам, неужто там тебе никто не приглянулся?
Сопротивляться было бесполезно. Если тетя Эмили приступала ко мне с расспросами, я никогда долго не выдерживал. Мне кажется теперь, что я, вероятно, бессознательно старался вознаградить себя за утрату матери, когда разговаривал с тетей Эмили, ибо на все ее вполне резонные вопросы я отвечал преднамеренно ворчливым тоном и как можно более невразумительио.
— Есть там одна девушка, — сказал я. — Сьюзен Браун. Я приглашал ее раза два в театр. Она довольно привлекательна.
— А кто она такая?
— У ее отца фабрика под Леддерсфордом. Он муниципальный советник в Уорли.
Тетя Эмили с каким-то странным сожалением поглядела на меня.
— Деньги липнут к деньгам, дружок. Смотри, чтобы она не разбила тебе сердце. А она действительно хорошая девушка?
— Она очень мила, — сказал я. — Не просто мила с виду… Она славная, добрая и очень хорошая.
— Но ведь ей не приходится зарабатывать себе на пропитание. Разве только на булавки. Зачем тебе такая жена? Поищи лучше среди тех, кто тебе ровня, мальчик.
Держись своих.
Я налил себе еще чаю. Но на этот раз он мне не понравился. Он был слишком крепкий и какой-то едкий, перестоявшийся и показался мне затхлым, как старый мешок.
— Если захочу, я получу ее.
— Неужто ты в самом деле в нее влюбился? — с грустной улыбкой спросила тетя Эмили.
— Я люблю ее. И хочу жениться на ней, — сказал я, но мне было как-то совестно произносить эти слова.
Направляясь в тот вечер к «Старой пушке», я пошел по улице, где жил в детстве.
Снег, выпавший в сочельник, уже растаял, было холодно и пронизывающе сыро, как в заброшенном погребе. Я остановился у развалин, которые остались от нашего дома.
Мне совсем не хотелось ворошить старые воспоминания, но внезапно, негаданно-непрошенно, события того страшного утра сорок первого года — Черного утра, Проклятого утра — промелькнули передо мной, как на экране кино…
Запах — вот что особенно поразило меня тогда, Теперь от него не осталось и следа, — разве только леткий запашок плесени, — но в то Черное утро этот запах разрушения был резок и удушлив. Это был запах сырой штукатурки и костяной муки — запах блитца. В Лондоне и его окрестностях он был неотъемлемой частью всей атмосферы войны, но здесь, в Дафтоне, он был столь же неуместен и страшен, как живой тигр на улице.
Битое стекло, щебень и мусор были давно убраны, обрывки обоев не шуршали на ветру. А в то утро тротуар был огорожен канатом. Зеркало из ванной комнаты, каким-то чудом уцелевшее от взрыва, торчало среди обломков и, сверкая в лучах августовского солнца, насмешливо подмигивало мне, словно оно спаслось ценой жизни моих родителей. Помнится, какое-то мгновение я пытался обмануть себя, сделать вид, будто бомба упала не на наш дом и скоро мы с мамой будем обсуждать случившееся. Дома у нас все с дубовыми дверными наличниками, кружевными занавесками на окнах, с желтыми крылечками и фронтонами из цветного аккрингтонского кирпича (простоит тысячу лет!) и так похожи друг на друга, что в муниципалитете легко могли что-нибудь напутать. Кроме того, фасад здания был аккуратно срезан как ножом, и ничего не стоило допустить, что кто-то из муниципальных чиновников позволил себе просто отвратительную злую шутку — ведь сколько раз мы с Чарлзом приходили к выводу, что у зомби весьма странное предстааление о юморе.
Вокруг стояла обычиая толпа зевак с обычным выражением холодного возбуждения на лицах: любители поглазеть на чужое горе. Я не обратился ни к кому из них. Я чувствовал к ним такую ненависть, что не мог вымолвить ни слова. Я постарался начисто изгнать их из моего сознания. Если бы я потерял власть над собой, это только доставило бы им еще больше удовольствия, лишний раз пошекотало бы им нервы.
Я подлез под канат и поднялся на уцелевшее парадное крыльцо — дверь была распахнута настежь. Я мог бы с таким же. успехом войти в дом в любом месте, где прежде была стена, но в этом было бы что-то оскорбительное — как тушить сигарету о крышку гроба.
— Сюда нельзя! — произнес человек в комбинезоне. Он стоял в противоположном конце комнаты с небольшим красным блокнотиком в руке. Защитный шлем у него был сдзинут на затылок, и из-под него свисала на лоб густая белая грива волос. Усы у него тоже были белые и пышные, На носу — толстые очки в роговой оправе. Он был коренастый, приземистый и стоял, широко расставив ноги, словно пол под ним ходил ходуном. — Уходите — потребовал он. — Эта стена скоро обрушится. Да что вы, никогда не видели разбомбленного дома, что ли?
— Я жил здесь. Это мой дом.
— Тогда простите. — Он снял очки и принялся протирать стекла каким-то лоскутом, и лицо у него сразу обмякло, стало безвольным и домашним. — Ужасное, ужасное несчаетье. — Он покосился на крылышко на рукаве моего мундира. — Но вы с ними сквитаетесь, — сказал он и надел очки, отчего лицо его снова стало решительным. — Да, да, задайте этим сволочам жару! — сказал он.
В самом ли деле он произнес эти слова или мне только показалось? Но так или иначе я запомнил всю его речь от слова до слова. И я отчетливо помню, как он нахмурился и выставил вперед подбородок, стараясь быть похожим на воина с плаката. Фон-то был для этого идеален: вальки для отжиманья белья, выброшенные через кухонное окно, расколовшаяся надвое фаянсовая раковина… Толстый шерстяной носок с заштопанной пяткой выглядывал изпод придавившего его куска штукатурки, а вся посуда, за исключением