прохладном подземелье, и наше мерное дыхание среди могильной тишины еще сильнее заставляют чувствовать величие этой минуты.
– В этом свинцовом ящике,- произносит старик,- запаян другой гроб – с телом Михаил Юрича, и все это находится в таком самом виде, как было доставлено сюда с Кавказа, из города Пятигорска, весною 1842 года…
– Когда Лермонтова убили,- продолжает он, помолчав,- бабушка очень убивалася, плакала. Так плакала, что даже ослепла. Не то чтоб совсем ослепла – глаза-то у ней видели, только веки сами не подымалися: приходилось поддерживать пальцем…
Пишет она брату Афанасию: «Желаю похоронить внука Мишеньку возле могилы его матери, в родной земле». Отвечает: «Подавай на «высочайшее». Подала она. Вышло разрешение: «Доставить с наблюдением необходимых осторожностей». Ну, чтоб шуму не было никакого и перевозить чтоб в свинцовом гробу.
Прислал ей Афанасий этот ящик. Вызывает она слугу Лермонтова – Андрея Соколова, другого – Ивана Вертюкова и еще одного нашего тархановского – Болотина. «Он, говорит, вас любил. И вы тоже уважали его, ходили за ним, провожали в Петербург и на Кавказ, разделяли с ним опасности битвы. Я вам его доверяла живого. Теперь возьмите этот черный гроб, лошадей две тройки и денег сколько пожелаете. Ступайте в город Пятигорск, доставьте мне сюда моего внука Михаил Юрича…»
Отправила она их. Сколько времени проездили, не скажу точно, не знаю: возможно предполагать, что месяца два-три ездили, поскольку она их на распутицу глядя пустила. Дороги-то, сами знаете, какие были. Это теперь везде асфальт поналожен…
С Кавказа в ту пору на Пензу не ездили – она в стороне, а больше на Воронеж, Тамбов, Кирсанов, Чембар. Потом слышно – едут. Вышли мы все тут – глядим…- Он запнулся, потом поправляется: – Ну, мы – не мы! Нас-то в ту пору не было… Но все одно наши, тархановские. Те же мы – народ!… Вышли. И видать – едет к нам гроб черный на двух тройках и народу за гробом идет мгла. И все плачут!
Как подъехали ближе, бабушку навстречу выводят. Она: «Доставили?» Андрей Соколов вышел вперед: «Доставили». Она веки пальцами подняла: «Это что ж, говорит, Мишенька?» И отпустила.
Бабушка глаза выплакала, а что у нас на селе слез было – не сказать! А всех больше убивалась Кузнецова Лукерья, кузнеца Шубенина жена – мамушка Михаил Юрича… ну, сказать так еще: кормилица. Она так плакала, как родная мать. Жалели ее, что дитя родное хоронит. Он ее очень уважал, Михаил Юрич-то. Бывало, едет в Тарханы – не к бабушке в усадьбу, а наперед к Шубениным. Кинется к Лукерье на шею и целует: «Ты, говорит, моя мамушка!»
А бабка-то услыхала и серчать: «Какая, говорит, она тебе мамушка! Чего ее целуешь-то? Это твоя крепостная мужичка. Была мамушка, а выкормила – и ладно!» Так, знаете, Михаил Юрич ей прямо так строго ответил: «А вы, говорит, не учите меня, бабушка, такой мысли. Вы меня плохо знаете. Она как мать меня воскормила, и я ее навсегда уважать буду». Ну, бабка, конечно,- молчок! Она его опасалася сердить.
А то в другой раз приезжает он к нам, а мужики наши к нему с подарком: подводят к крыльцу серого конька. Он покатался на нем день, к вечеру и говорит: «Хочу, бабушка, отблагодарить их. Они мне живого конька подарили, а я подарю им по новой избе с коньком. Лес пусть даром берут из нашей Долгой рощи. Вот и будет мой подарок народу».
Елизавета вся затряслась, а спорить не решилась: «Все, говорит, твое, что хочешь, то и дари».
Он ей и бить никого не позволял. «Если, говорит, увижу еще в конторе розги, в другой раз не стану приезжать в побывку». И землю крестьянам отдать наказывал бабушке. Она обещала. Но по смерти его не отдала. Не подчинилась его желанию…
Предания народные почти всегда заключают в себе элементы поэзии. Это не мешает им быть достоверными. Неточные в частностях, они, зато правдиво передают характер события, характер человека, выражая самую его суть, самую глубь, как может выразить только поэзия.
– Да, – говорит сторож, подумав, – Михаил Юрич с народом замечательно обходился: уважительно, со вниманием. Бывало, услышит, что у нас на селе песни заиграют или хоровод водить зачнут, бежит через плотину, куртку в рукава не успеет вдеть, кричит: «Постойте песни-то играть без меня, а то я чего, может, недовижу или недослышу…»
Вы походите по колхозу, посоветуйтесь с народом,- продолжает он.- В четвертом, в пятом поколении вспоминают его. Вам, пожалуй, того расскажут, чего еще и в книгах нет. Замечательно вспоминают Михаил Юрича…
Про бабушку не скажу. Про бабушку плохо говорят, про Елизавету. А чего ее хорошо вспоминать? Кто она такая? Крепостница, властелинка и самодурка!… А вот тут лектор один приезжал, лекцию в музее читал… Лекция интересная. Но – неправильная! Послушаешь – выходит: и Михаил Юрич хороший, и бабушка хорошая, и бабушкин брат Афанасий не дурной, и вся родня замечательная. А стихи-то все же не бабушка писала, а Михаил Юрич: надо бы его отличать…
Да я вам откровенно скажу, если не по-научному!- он машет рукой,- я эту бабушку ненавижу. Муж ее – Михаил Васильевич – так от жизни с ней предпочел принять отраву. Это уж она потом ему памятник поставила, а то и хоронить его не хотела. От нее хорошего никто не видал. Дочери тоже жизнь загубила – Марье Михайловне. Эта не плохая была – Марья. Про нее тоже народ хорошо вспоминает: обходительная с людьми, деликатная, хорошенькая, хорошая. Михаил Юрич в нее, в мать, видно, и был понятное дело – не в бабку!
Так вот: полюбила Марья Михайловна Юрия Петровича Лермонтова, отца нашего Михаила Юрича. Хороший был – вот и полюбила. А бабка не залюбила: «Плохой». И знаете, до сих пор повторяют: «Плохой, плохой». А надо бы разобраться сперва, чем он плохой. Для бабушки он, верно, плохой был: имение бедное, неисправное, служебное положение – отставной. По ней он был неровня. А для нас он очень хороший! Потому что родину в 1812 году защищал и Михаила Юрича воспородил. С него хватит! Так нет! Довела их Елизавета, что Марья здесь живет, а Юрий Петрович – в Москве. Родила Марья мальчонку – нашего Михаила Юрича,- пожила два года, а как ему третий годок пошел – померла. Считается – туберкулез легких, чахотка. Очень может быть, что чахотка, но чтобы одна эта причина была – не доверяю… Вы хорошо поглядели, что там на памятнике у ней?
– Якорь.
– А с чего у ней якорь? Что она – матрос, что ли?… То-то, что нет! По-моему, якорь на памятнике означает символ разбитых надежд…
Остался на руках у Елизаветы Михаил Юрич… Ну, его-то она очень любила. Как говорится, души не чаяла. А все же скажу: она и его больше для себя любила. Он ей пишет: «Бабушка! Я желаю выйти в отставку. Желаю посвятить себя литературе».- «Ладно, говорит, я скажу, когда выходить». Вот и сказала! Правда, он не потому погиб, что на военной находился. Он бы и в гражданке погиб. Потому что царь Николай его преследовал, он его ненавидел люто. Он бы его все равно погубил. А все же, знаете, не по Михаил Юричеву вышло, а по-бабушкину… Да что про нее долго объяснять! Он оборачивается:
– Давайте, ребята!… Возле самого гроба диспут… Условие нарушаете опять. Ступайте…
Ребятишки смущенно улыбаются, но не уходят.
– Мы пошептали, дядь Андрей… учти впечатления.
– Новое дело: «Учти впечатления»! А в школе-то как же? Тоже впечатления! А сидите тихо, дожидаетеся, когда вызовут, соблюдаете дисциплину. А тут возле самого гроба… Притом еще человек посторонний… Ну, да уж… ладно, оставайтесь!… Надобно согласиться,- поворачивается он ко мне,- впечатления очень большие. Я сам сколько лет экскурсии вожу… Сколько народу сюда идет! Вереница, можно сказать. А все же каждый раз, как подойду ко гробу, не могу спокойно говорить: волнуюся. Очень жалею Михаил Юрича!…
Я, конечно, понимаю, что Пушкин-Пушкин. Тут ничего не возразишь: Пушкин и есть Пушкин. Но все же, если допустить, что наш Михаил Юрич пожил бы, как Пушкин, до тридцати семи лет, то еще неизвестно, кто бы из них был Пушкин! С другой стороны сказать: если бы Пушкин, как наш Михаил Юрич, не дожил бы даже и до двадцати семи годов, опасаешься думать: «Евгений Онегин» не был бы закончен, не было бы даже возможности издать полное собрание сочинений!
Он умолкает, потом говорит:
– Там, наверху, жарко, а здесь как бы не прохватило вас. Лучше подымемся. Пожелаете – можно второй раз спуститься.