прожила на улице, этот график соблюдался без сбоев. Окончательно Дуся вернулась в коммуну лишь в конце декабря, прямо перед Рождеством, когда уже снова лежал снег. Насколько я знаю, директор коммуны результатами ее командировки остался вполне удовлетворен, она даже получила грамоту от Хабаровского ЧК. Всего среди шпаны Дусей было записано около дюжины языков и примерно полсотни молитв (прилюдов и считалок). Не сомневаюсь, что того конверта с языками, который Ленин получил от Дзержинского незадолго до своей смерти, без нее никогда бы не было.

Проведя в Хабаровске почти год, но так ни сама, ни с помощью “чрезвычайки” не найдя никаких следов брата, Дуся в январе двадцать третьего года вернулась в Москву. Как и после смерти сына, она думала, что общая беда их с матерью еще сильнее сблизит, но получилось наоборот. Мать из ее хабаровских писем почему-то поняла, что Дуся знает, где Паша, и возвратится уже вместе с ним, теперь же, лишившись последней надежды, не могла ей простить обмана. Дуся видела, что что бы ни делала, все вызывает в матери глухое раздражение, едва ли не ненависть. Будто она и впрямь виновата. Еще больше Дусю огорчало, что от нее успел отвыкнуть Сережа. Он хоть и встретил ее с радостью, прежней доверительности уже не было.

В Москве она ходила в церковь Троицы в Никитниках, там же и исповедовалась, но священника, которому она могла бы открыться, как раньше отцу Пимену, отцу Амвросию или отцу Никодиму, не находилось, и искать его, во всяком случае сейчас, она тоже была не в состоянии. В общем, настроение было тяжелым, хотя по внешности жизнь текла вполне благополучно. Для недавно открытого издательства “Молодая гвардия” она переводила сказки с немецкого и со скандинавских языков, работы было много, и они жили сыто, время от времени даже посылали деньги свекрови с племянницей, которые застряли в Густинине. Переводить Дусе нравилось, немалым довеском было и то, что весь день она находилась дома, рядом с Сережей, и отношения с ним постепенно начали восстанавливаться.

Пимена на свете уже не было, но примерно раз в месяц она ездила в Онуфриевку к его келейнику Анфиногену. Отвозила продукты, кое-что из одежды ему и нескольким монахиням из бывшего Оптинского женского монастыря, которые в соседней деревне купили себе две избы и продолжали жить строго по афонскому уставу. Конечно, Анфиноген и монахини были отдушиной, и все же без своего духовника временами ей делалось до того худо, что хоть волком вой.

Так прошло несколько лет, а потом два события, случившиеся подряд одно за другим, круто поменяли ее судьбу. Сначала вернулся из Сибири отец Никодим. Дуся была у него, и он, узнав, что второй раз она замуж не вышла, по-прежнему воспитывает ребенка одна, сказал, что покойники - очевидно, он имел в виду ее мужа - все видят, и когда мы делаем дурное - печалятся, а когда хорошее - радуются за нас. А еще через неделю в Онуфриевке отец Анфиноген обмолвился, что знакомая им обоим юродивая Клаша вот уже три месяца каждое утро по ней, Дусе, по живой, читает полный чин заупокойной службы. Этими словами она была очень напугана и уже в поезде, раз за разом повторяя то, что услышала, довела себя почти до истерики. В Москве даже не пошла с вокзала домой, а, дождавшись первого утреннего поезда, поехала обратно в Оптину, к монахиням, думала, может быть, они что-нибудь посоветуют.

Монахини и вправду приняли Дусю как сестру, наперебой принялись успокаивать и утешать, объяснять, что юродивая хоронит ее только для мирской жизни и ее отпевание во славу. “Наверное, - повторяли они, - Клаше было видение насчет тебя, и было сказано, что скоро все равно, как одна из нас, ты тоже сделаешься Христовой невестой”. Они были радостны и веселы, целовали ее, говорили, что Господь наконец внял Дусиным слезам, молитвам и решил облегчить ношу, которую на нее взвалил. Но она их уже не слушала, пыталась представить себя в рясофоре.

С того дня Дуся и вправду все упорнее стала думать о постриге, останавливало же одно - страх за сына. Впрочем, когда через полгода она заговорила о Сереже с Анфиногеном, он ответил, что хорошо понимает ее опасения, но ведь монашество бывает разное, и она может быть пострижена в мантию и, воспитывая ребенка, дальше продолжать жить в миру. Подобное служение церковь и раньше одобряла, тем более - в нынешние времена, когда монастыри почти сплошь позакрывали.

Слова Анфиногена сняли главное препятствие, и двадцать второго января двадцать седьмого года она была пострижена. Постригал ее отец Никодим под ее же именем - Евдокии, мантию держал отец Анфиноген, а одежды для пострига подарила Клаша, первая благословившая ее на путь к Богу.

Впоследствии уже нам Дуся говорила (это казалось ей очень важным), что в ее постриге был изъян, и тут ничего было не поправить. Причина не в нарушении ею монашеского обета - подобного она за собой не знала, - а в слабости, неправде, что предшествовали ее уходу из мира. Она бежала в Христовы невесты, пытаясь спастись от лжи, которая много лет переполняла ее исповеди, и от столь же лживых обещаний, которые она надавала каждому из своих старцев. Получалось, что и здесь зло проложило дорогу добру, но Дуся была убеждена, что и дальше из добра ни временем, ничем другим грех вымыт не был; как был - так в нем и остался.

Когда Сережа, вопреки ее надеждам, вопреки всем молитвам, после войны отказался от пострига, она окончательно утвердилась, что причина одна - ее собственное рождение в духе не было беспорочно. Если она кого-то и сумеет спасти, то лишь одну себя. Кстати, после возвращения сына с фронта Дуся многое поняла и приняла. Раньше она не верила отцу Никодиму, говорившему, что самый страшный из совершенных ею грехов - слова посреди бессонной ночи, сказанные маленькому Сережке: “Чтоб тебя черт побрал, мерзкий мальчишка!”. Сорвавшееся с языка проклятие казалось ей сущей ерундой - чего не скажешь ребенку, когда он доведет тебя до белого каления. Теперь она соглашалась, что в ту ночь какие-то права на его душу и впрямь передала силам ада и, сколько бы ни каялась, ее сына они к Богу не пустят.

Но если Сережа, несмотря на обет, не продлил в их семье служение Господу, то Дуся, в чем у меня мало сомнений, как могла полно переняла отношения с Христом юродивой Клаши, что в двадцать шестом году отпела ее еще живой, дала знать, что пришла пора уходить из этого мира, если же Дуся будет тянуть, медлить, душу уже не спасешь.

…………………………………………………………………………………………….

В Снегири к отцу Никодиму, хотя и с перерывами, я ездил почти тринадцать лет. Меня устраивало, как он служит и как исповедует, правда, удивляло, что собственную судьбу - тюрьму, лагеря, читая проповеди, он старательно обходит стороной, говорит так, будто революции вообще не было. Конечно, церковь знала много гонений, целые эпохи преследований и казней, но большевики были законной частью печального реестра, а он как будто о них не помнил. Однако то уходил от Никодима, то возвращался я не из-за проповедей.

Обычно в Снегирях я бывал на воскресной обедне, и когда после службы отец Никодим звал меня почаевничать в гостиной на втором этаже, возвращался в Москву лишь поздним вечером. В гостиной Никодим был другим даже внешне. Служил он в черной монашеской рясе, а к чаю переодевался в костюм, в котором ходил и по поселку. Старенькие полотняные брюки и чуть менее линялый пиджак - если судить по картинам и фотографиям, почти униформа сельского агронома тридцатых годов. За чаем лагерных разговоров Никодим уже не избегал, и помню, что эта смена декораций меня смущала, хотя я не думал и не думаю, что в церкви он боялся доносов и новой посадки. Скорее дело было во времени. Лагерь оборвался чересчур резко, третий срок Никодима не перевалил и середину, и для многого из своего опыта зэка он пока не нашел места.

То, что пойдет ниже, я слышал на снегиревской даче, слышал из его уст, и сейчас, как и раньше, не готов от него отделить. Некоторые мысли он высказывал, ссылаясь на сокамерников, то есть давал им и имя, и биографию, иногда весьма причудливую, но никогда - со счастливым концом; с другими спорил, при нас, часто и с нашей помощью, пытался их опровергнуть, и все же меня - подозреваю, и остальных - не радовало, что сразу после службы мы слышали от священника вещи неканонические, с точки зрения православия, нередко вообще прямую ересь. Хотел Никодим того или не хотел, но он, будто испытывая нашу веру, сеял сомнения, и они были тем больше, что мы видели, что и для него ничто никуда не ушло, по-прежнему тревожит.

Никодим рассказал нам о сокамернике по Барнаульской следственной тюрьме, амурском казаке Николае Евстратове. Евстратова трижды расстреливали, однажды, добивая, даже всадили пулю в затылок, но он выкарабкался и объяснял Никодиму, что все испытания дарованы Руси ради одного - чтобы Господь мог явить ей Свои чудеса. Что каждый, кто не погиб в Первую мировую войну, и Гражданскую, и

Вы читаете Будьте как дети
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату