до конца и придется довольствоваться лишь мимолетным ощущением подлинной духовной близости, столь же печально неуловимым, как воспоминания о некоторых снах или радость от прозвучавшего музыкального пассажа.
Вот и сейчас Мария следила за каждым своим жестом, за выражением лица, обдумывала каждое слово. Она даже могла улыбаться той, другой женщине!
Мария спросила, привез ли я наброски.
— Какие наброски? — гневно воскликнул я, злясь оттого, что она не упустит возможности схитрить, хотя сейчас это было нам выгодно.
— Наброски, которые вы обещали показать мне, — настаивала Мария невозмутимо. — Те, что вы сделали в порту.
Я с ненавистью посмотрел на нее, но она спокойно выдержала мой взгляд, и лишь на десятую долю секунды глаза ее смягчились, как бы говоря: «Посочувствуй мне!» Любимая, любимая Мария! Как страдал я из-за ее мольбы и унижения! Ненависть сменилась нежностью.
— Конечно, я их взял. Они в комнате.
— Мне очень хочется увидеть их, — сказала она уже равнодушно.
— Хоть сейчас, — согласился я, угадывая ее намерения.
Я испугался, что Мими увяжется за нами, но Мария знала ее лучше и сразу же прибавила, пресекая всякую попытку вмешательства:
— Мы скоро придем.
Сказав это, она решительно взяла меня под руку и повела в дом. Я быстро обернулся и, кажется, уловил в глазах Мими, смотрящей на Хантера, торжествующий огонек.
XXVII
Я думал пробыть в имении несколько дней, но оставался всего сутки. Наутро, едва рассвело, я убежал, схватив чемодан и этюдник. Этот поступок может показаться дурацким, но вы поймете, что иначе было нельзя.
Покинув Хантера и Мими, мы вошли в дом за несчастными набросками, потом спустились, захватив этюдник и папку с рисунками, которые должны были изображать наброски. Это тоже выдумка Марии.
Но кузенов уже не было. Мария пришла в прекрасное расположение духа и во время нашей прогулки по парку к побережью была в приподнятом настроении. Такой я ее еще не видел: совершенно другая женщина, не похожая на ту, что я знал в городской скуке, — более подвижная, более энергичная. В ней проснулась какая-то чувствительность, незнакомая мне доселе, упоение красками и запахами: она приходила в восторг (для меня неведомый, потому что моя чувствительность основана скорее на чистом воображении) от цвета ствола, сухого листика, какого-нибудь жучка, от благоухания эвкалипта, смешанного с запахом моря. Но все это меня отнюдь не веселило, а подавляло и расстраивало, ведь эти черты Марии были мне чужды, они принадлежали, должно быть, Хантеру или кому-то еще.
Грусть росла и росла, но, может быть, ее навевал шум морских волн, который становился все отчетливее. Когда мы спустились с горы и передо мной открылось здешнее небо, я понял, что печаль моя неизбежна: так было всегда, когда я видел красоту или хоть что-то родственное ей. Интересно, все ли так чувствуют, или это — еще один порок моей несчастной натуры?
Мы сели на скалистый склон и долгое время провели в молчании, прислушиваясь к шуму моря внизу, чувствуя на лицах капельки пены, которым удавалось долетать до вершины. Предгрозовое небо напомнило мне картину Тинторетто «Спасение сарацина».
— Сколько раз, — сказала Мария, — я хотела показать тебе это море и это небо.
Потом она добавила:
— Порой мне кажется, берег принадлежит нам обоим. Стоило мне увидеть одинокую женщину на твоей картине, как я почувствовала, что ты очень похож на меня и тоже на ощупь ищешь кого-то, какого-то безмолвного собеседника. С того самого дня я не переставала думать о тебе, мне не раз снилось, что ты здесь, на этом самом месте, где я провела столько часов своей жизни. Однажды я чуть было не решилась пойти к тебе и признаться во всем. Но я боялась ошибиться, как уже ошиблась когда-то, и надеялась, что ты сам разыщешь меня. Я все время тебе помогала, звала тебя каждую ночь и настолько поверила в возможность нашей встречи, что у этого дурацкого лифта онемела от страха и сказала какую-то глупость. Когда ты вышел, огорченный ошибкой (так ты считал), я побежала за тобой, как ненормальная. И потом наша встреча на площади Сан-Мартин: ты пытался объяснить мне что-то важное, а я старалась все запутать, чтобы не потерять тебя навсегда и не причинить горя. Мне хотелось сбить тебя с толку, убедить в том, что я не понимаю твоих намеков, твоего шифрованного послания.
Я молчал. Голова моя кружилась от возвышенных чувств и сумбурных мыслей, пока я слушал голос Марии, ее восхитительный голос. На меня нашло какое-то оцепенение. Закат солнца и облака на горизонте напоминали гигантскую плавку. Я почувствовал, что эти волшебные минуты больше
До меня доносились лишь отдельные фразы: «Боже мой… Сколько всего произошло за то бесконечное время, что мы вместе… Ужасные события… Мы ведь не только частичка этого пейзажа, мы крошечные существа из плоти и крови, испорченные, ничтожные…»
Море постепенно превращалось в черное чудовище. Скоро совсем стемнело, и отдаленный шум волн стал зловеще-привлекательным. Оказывается, все было так просто! Она говорила, что мы — испорченные, ничтожные существа, и хотя я знал, что способен на скверные поступки, меня огорчало подозрение, будто и в ней было много низкого, наверняка было. Но как все было? — думал я, — с кем, когда? И глухое желание кинуться на нее, разорвать на куски, задушить и бросить в море овладевало мной. До меня долетали обрывки ее рассказа: что-то о двоюродном брате, кажется Хуане, о детстве, проведенном в деревне; я услышал слова о «мучительных и жестоких» событиях, связанных с тем, другим кузеном. Мария, очевидно, признавалась мне в чем-то сокровенном, а я, как идиот, пропустил это признание.
— Какие мучительные и жестокие события? — закричал я.
Но Мария не слышала меня, она сама была словно в забытьи и тоже казалась одинокой.
Прошло много времени, наверное полчаса. Я почувствовал, что Мария гладит мое лицо, как это случалось раньше. Говорить не было сил. Я по-детски уткнулся ей в подол, и мы сидели долго-долго; время остановилось, будто не было ничего, кроме детства и смерти.
Как жаль, что в глубине таилось нечто подозрительное и загадочное! Как хотелось мне быть неправым, как желал я, чтобы Мария всегда оставалась такой, как сейчас! Но тщетно: пока я прислушивался к ее сердцу, стучавшему совсем близко, пока рука ее ласкала мне волосы, темные мысли шевелились в моей голове, словно крысы в затопленном подвале; они дожидались освобождения, глухо пища и ворочаясь в грязи.
XXVIII
Произошло что-то необычное. Вернувшись домой, мы увидели, что Хантер возбужден (хотя такие, как он, считают дурным тоном обнаруживать свои переживания); он пытался сдержаться, но несомненно, что- то случилось. Мими ушла, а в столовой все было готово к ужину; мы, конечно, намного опоздали, и, едва появились, прислуга стала поспешно обслуживать нас. Ужин прошел почти в полном молчании. Я старался не пропустить ни одного слова Хантера, ни одного его жеста, надеясь, что они прольют свет на многое от меня скрытое, и подтвердят догадки, которые все укреплялись. Я присматривался к Марии — лицо ее было непроницаемо. Желая снять напряжение, Мария сказала, что читает роман Сартра. Хантер, не скрывая досады, пробурчал:
— Эти мне нынешние романы! Коли хотят, пусть пишут… Но зачем их читать?