перекладывая серебряный сестерций из вспотевшего кулака в кошелек, привязанный у пояса, я увидел белый след, выдавленный сильно сжатой монетой на ладони. Только что, подгоняемый щекоткой воображения, я шел по желтой дороге, не замечая ничего вокруг (правда, хотя угол наклона был и невелик, но я спускался с горы), теперь, возвращаясь и поднимаясь в гору, я, кажется, процеживал через свое раздраженное зрение буквально, если поверите, каждый камешек и каждый листок. Знаете, сударь, так бывает, здесь нет ничего удивительного, только потом я понял причину своей обостренной восприимчивости: оскорбленная душа, не желая ничего знать, выталкивала предметы, как жидкость - погруженные в нее тела. И опять, если позволите пример, как на лице неприятного человека мы видим все поры и уродливые волоски, так и моя наблюдательность от огорчения обрела крупнозернистость увеличительного стекла нумизмата. Сделав поворот, я поплелся по берегу небольшого озерца, которое, если помните, уже описывал, с чистой водой, будто набранной в ложку черненого серебра, с одноглазыми кувшинками, что плавно покачивались на стройных ножках, и с щетиной камыша, постепенно заполонявшего окоем. И вот тут-то произошло то, что завязало новый узелок во всей этой истории. Хочу обратить ваше внимание, подчеркнуть, выделить: возможно, вероятно, почти не вызывает сомнения, могу поклясться чем угодно - не будь в этот момент так обострена моя наблюдательность, почти наверняка на этом бы все и кончилось. Дело в том, если не ошибаюсь, я, кажется, уже говорил: сразу за озером, чуть выше его, на берегу тихого ручья стоял дом с колоннадой, окруженный густым, точно кисель, садом, что затягивал это изысканное с карминной черепичной кровлей строение в зеленую воронку своего водоворота. Старого хозяина этой усадьбы я видел всего раз, прекрасно помню, три года назад, за месяц до своего тридцатилетия, когда решился прикупить новую мебель: он носил седые пейсы, которые пальцами с желтыми плоскими ногтями часто заправлял за уши, а его сынка, этого самого владельца узкой угольной бородки на желчном лице, по общему признанию, лоботряса и бездельника, я неоднократно встречал в увеселительных местах города в самое что ни есть неурочное время. Нет, сударь, я не хочу быть понятым превратно, это очень важно, имеет первостепенное значение: идя по обочине желтой дороги, я не думал об обитателях белокаменного особняка, что мятно просвечивал сквозь канитель ветвей и кустов, совершенно, абсолютно они не интересовали меня. Мельком, что называется, пустым взглядом, окинул я по инерции ближний ко мне ряд можжевеловых кустов, живописную аллею седых серебряных маслин и жасминовую беседку, кое-где оплетенную страстным телом плюща. Что именно первое зацепилось за крючок ассоциаций, сам точно не знаю, голова была занята другим, возможна ошибка, кажется, сначала из омута воспоминаний выплыла веточка жасмина с надломленным черенком, неведомым образом вросла в переплетение жасминовых кустов, образующих тенистую беседку, затем глаза заметили проглядывающее сквозь ветви белое покрывало с перекрещивающимися аистами на чистом фоне, а язык во рту, неизвестно как, почему, откуда, - ощутил вкус и запах полыни. Хотя нет, боюсь ввести вас в заблуждение, это очень важно, кажется, наоборот, сначала я ощутил запах полыни, затем увидел белую накидку, небрежно свисающую с жасминового куста, и только после этого волна услужливой памяти вынесла на поверхность надломленную веточку жасмина, что лежала рядом с перевернутой скамейкой под трактирным навесом. Сударь, спешу сказать, я понял все сразу. Вы хотите сказать: увидели все сразу? Нет, ни в коем случае, ни-ни, вы не так расценили мои слова, поймите, я ничего не увидел, я шел по обочине желтой дороги, ощущая знакомый привкус полыни во рту, и ничего не видел, но знал, что и кто сейчас находится внутри жасминовой беседки, хотя, должен признаться, не слышал ни звука, но в ушах стоял влажно-гортанный смех Магды, аисты на белом поле любовно перекрещивали шпаги клювов, постепенно смеркалось, солнце зашло три четверти часа тому назад, где-то за садом свистел и журчал ручей, пыль толстым слоем, накопившись за день, покрывала сандалии, я нагнулся и провел по ним пальцем: осталась темная полоса. Но, милостивый государь, я ничего не понимаю. Что сделали вы: что-то закричали, не имея сил сдержаться, с отчаяния, в сердцах запустили в беседку камнем, просто, что есть духу, бросились вон от этого проклятого места? Нет, ничего подобного, я пошел по обочине желтой дороги, стараясь поднимать меньше пыли. Но, милый Маятник, а как же ваши прекрасные чувства: любовь и ненависть, гнев и ревность, тревога и отчаяние; что испытывали вы? Я сказал уже, сударь, я старался поднимать меньше пыли ногами. И больше ничего? Больше ничего; я шел по обочине, не оглядываясь назад. Ни разу? Нет. А потом? А потом я сделал еще один поворот, особняк с истаивающими в сумерках белыми колоннами остался за спиной, темнота, кажется, сгущалась с каждым шагом так, словно я постепенно опускался на дно, а когда потянул на себя скрипящую, точно ржавое колесо, калитку изгороди, что обегала отцовский дом, на землю опустился первый черный пух ночи.
Ишь, спелись-то как, и, заметьте, каждый день: ля-ля-ля и ля-ля-ля, как супружница антонина с соседкой, что, между прочим, тоже намекает, ибо жидомор наверняка и его вербует, ага, если не уже, чтобы потом вместе на меня и накинуться, так и есть, вон опять в мою сторону смотрят, так и есть, обо мне говорят, ни-ни, и не заметил ничего, и в сторону масона этого не глядел, а на цветочки, на герань, что на окне стоит, ага, вот и ванечка ухо свое крутит, так гиппократу иванычу и скажу, шышел, мышел, вышел, что в их сторону и не глядел, а они тем временем, пользуясь моим положением, взглядом излучали, и сейчас, ах ты, опять смотрит, и я посмотрел, теперь скажут, вот он на нас специально глазеет, ибо делать ему нечего, и никакой теории инфрадвижений у него и в помине нет, он ее сам выдумал, что коллеги ученые и подтвердить могут, и тут что-нибудь еще такое подпустить, чтобы запутать меня окончательно в свои масонские связи, ибо я категорически утверждаю, так и так, находясь на временном излечении, оказался и так далее и тому подобное, нет, надо как-то иначе, мол, так и так, я, конечно, глубоко извиняюсь, но, желая очистить свою биографию, да, да, да, по невозможности своей пишу, ага, из непонятости своей пишу, ибо нахожусь в безвыходном положении с временным перерывом стажа научной работы, хочу признаться во всем полностью, обелив белое и подчеркнув черное (ах, масон опять смотрит, нет, надо писать подробней, чтобы поняли и за дурака не считали), ибо я, будьте любезны, всегда из вежливой жизни ко всем относился, у меня даже привычка такая есть, ага, так и напишу, утром, к примеру, еще в своей научной жизни, встречаю в лифте еврейчика чернявенького с верхнего этажа, его еще чаще других встречаю, всякий день в своей квартире торчит (где работает, кстати, не знаю), с собачищей своей овчарищей (всегда без намордника), и сколько ни встречу, всегда ему вежливо скажу: добрый день, вот так, мол, вечером обратно встречаемся, с портфельчиком идет, я ему: здравствуйте, извиняюсь, а он с удивлением так помолчит, глянет и опять: добрый вечер, значит, как, мол, иначе можно, в одной парадной живем, ага, все люди- человеки, но я-то вижу - дистанцию выдерживает, презирает, с высот своих мысленных нисходит, а так я для него тля, плюнь да разотри, без всякого равенства, такое дело, обращаю ваше внимание, а в чем существо-то, ну, я навеселе всегда, признаю, не без этого, но по допущению, так сказать, по малости, отдыхая от научного труда душой и телом, без позволений разных, ну и что, у меня привычка, будьте любезны, есть, ага, так и напишу, пусть знают, выхожу, к примеру, на общественную кухню, где никого, кроме старухи степановны, не существует, и все равно говорю: здравствуйте, люди добрые, а эта-то, степановна, глянет, сплюнет, вошь старая, и тарахтит: глаза бы мои на тебя, лешего, не глядели, срам-то, срам, что ж ты, кузьмич, в трусне на кухню коммунальную выходишь, старый ты человек, подумайте, другой бы взопрел, наорал бы, мол, посмотри, извиняюсь, сперва на себя, ты ж аппетит и тот искривляешь и так далее, а у меня в голове разное бродит, я теорией причино-следствий озабочен, но я повернулся, честное слово, в комнате, что вторая по коридору, облачился, возвращаюсь и говорю: извиняюсь, если что не так, здравствуйте, люди добрые, степановна опять глазом стрельнула, ртом беззубым прошамкала и опять: глаза бы мои тебя не видели, идол, ага, без понятий человек проживает, окрысился на своей жилплощади, вот, и ничего знать не желает, а жалко оно, то есть, чего имею в виду, не степановну, конечно, жалко, она уже ничего не петрит, а вежливого понятия, которое, подчеркиваю, всегда уважал и которое теперь без вины пропадает, ибо я ведь ко всем так, даже к дочке своей, нинке, которая третий год как, извиняюсь, испортилась и исподлилась, мало сказать, вот, вот, десятилетку, будьте любезны, кончила и шастать начала, ну, дела, знаться с кем не следовало, а ведь каково мне на отцовском месте, когда у нас комиссия ученая вот-вот приехать может, мол, так и так, перенимаем творческий опыт, существование такое наблюдать, ведь понятия ни у кого нет, утром спускаюсь с чебурашкой в первый раз, собачка наша, которую держим, около скамейки, где сидят бабки наши, журналистки, кто-то их прозвал, которые все про все, николая встречаю, он и сообщение делает: твоя-то уже с двумя новыми пошла, - иерархический ты человек, николай, извиняюсь, говорю, тебе болезнь твою в постели беречь надобно, а ты за ненадобностью по утрам вскакиваешь, ага, николай, ломит его, руки-ноги подрагивают, не по-пьяному, он и в рот никогда не