что-то нехорошее, кого-то, не узнав, по недоразумению распяли, а кто-то совсем по глупости крикнул: 'Кровь его на нас и на детях наших'. Хотя свидетельство против себя юридической силы не имеет, эти олова стали главным аргументом, первым кончиком ариадниной нити. Помню свое открытие: моего отца 'ушли' как раз из-за компрометирующей принадлежности к печально известной национальности. Оказывается, эти злодеи не успокоились: где только можно подмешивают стекло в народное масло, а особо хитроумные и жестоковыйные умудряются пломбировать народу зубы ядовитыми пломбами. Я, уже ненавидевший этих злодеев, с ужасом опросил: 'И мой папа тоже?' Пожав плечами, бабушка Мария замечает остальным: 'Надо перестать говорить при ребенке на эти темы' Как не прискорбно, оказалось, что все без исключения наши родственники - сплошные евреи. У них разные характеры, разного цвета глаза и волосы, у двоюродного брата папы на одной руке не хватает четырех пальцев, а племянник дедушки Рихтера заикается, и у него не выросло одно ухо. Как ни странно, он тоже еврей. Об одной семье наших родственников из Киева бабушка Мария сказала как-то, с презрением сжимая губы: 'Выкресты!' Только она одна могла позволить себе невинную долю шовинизма, не зная, что без малого через двадцать лет этим же словом она сможет оскорбить и своего внука. 'Трус!' - говорила она мне, если видела, что я испугался. Только потом я понял, что евреи почти такие же люди, как и все, ну, почти такие же; они даже могут забыть, что они евреи, но, споткнувшись, сразу вспоминают; и чтобы отвыкнуть от спотыкающейся походки, они стараются не смотреть себе под ноги. Панацея от всех бед - ассимиляция с приютившей культурой. Пропитавшийся культурой насквозь, как масляная бумага, становится нечувствительным к материальным царапинам и шишкам: прекрасно помню, когда я сделал это открытие.

Книги, книги по вертикали, книги по горизонтали: они начали мою жизнь, поманили, но только я сделал первый шаг, как закрыли от меня белый свет: чтобы увидеть его еще раз, мне пришлось стать книжным червем; книги мою жизнь благополучно и закончили. Книжные полки и шкафы стояли в гостиной большого дома дедушки Рихтера, они были застекленными, пыль туда не попадала. Будучи отчаянным читателем, рохля дедушка Рихтер собрал обширную библиотеку классики, тогда это было достаточно просто и непрестижно; еще не умея читать, я благоговел пред священными кирпичиками: открывать шкафы и брать их в руки мне категорически запрещалось. Разноцветные корешки, собранные, как солдаты по родам войск, стояли в безмолвном ожидании; я жил, рос, играл, взрослел среди хранителей древности, которые появились раньше меня, освидетельствовали мое рождение, стали предвестниками моей судьбы и впоследствии засвидетельствовали мою благополучную кончину. Их неподвижность намекала на преемственность; любившая широкие жесты бабушка Мария завещала мне библиотеку сразу как узнала, что я есть. Иногда я трогал пальцем коленкоровый переплет случайно оставленной на столе книги и тут же вздрагивал от гневного окрика. Книга была окутана тайной, а чтение казалось непонятным церемониалом; я видел, как взрослые открывают книгу с середины, книга распахивалась как ставня: и, лениво листнув, начинали читать с нужного места. Однажды, не утерпев, я утащил тонкую книжицу в укромное место и там изорвал ее в клочки, пытаясь проникнуть в тайну ее многозначительности и неприкосновенности; книга умерла, не сказав ни слова; а ощущение трепетной тайны только увеличилось, ибо мне 'попало' как никогда. Моя первая осознанная книга - наивные, организованные по рукотворной канцелярской схеме 'Три мушкетера': ее прочитала мне мама, постепенно, главу за главой, лицемерно пропуская места с миледи, в особенные часы перед сном, посла возвращения с дежурств в больнице. Из всех взрослых, пожалуй, именно к ней я подходил наиболее снисходительно; когдато она одарила меня правом на существование, сама не зная - есть ли в этом существовании смысл; теперь именно тем, что я есть, я дарил ответно ей иллюзию понимания: чем более она разочаровывалась в остальной жизни, тем острее ее внимание сосредоточивалось на мне. Почему-то я сразу решил, что читаемая мне книга только об одном - о дружбе. Хмель и жажда товарищества захватили меня, и я сохранил эту жажду на всю жизнь, так никогда ее и не утолив. Требовательность - это обратная сторона бедности.

А к книгам Дюма, на место которых скоро пришли другие и более умные, у меня сохранится стыдливое сокровенное чувство, с каким стесняясь, любят даже свои недостатки, и, привыкая, гладят и лелеют приблудную страшненькую кошку. Вся эта фигня с продолжением - о стране, куда нет возврата, о моем детстве, 'Атос, Портос - до скорой встречи, Арамис - прощай навсегда!' - тень вопроса от этой неточной фразы легла на мои первые сознательные годы.

Именно Дюма научил меня читать. Мамино чтение перед сном не поспевало за убегающей фабулой, наступающий день проходил под знаком ожидания; так как в наказание я вообще мог быть лишен возможности услышать продолжение, я решил отбить у матери ее привилегированную роль Шахерезады: зависимость положения угнетала, и захотел учиться грамоте. Как я был удивлен, узнав, что буквы не имеют настоящих имен. Сказать о таком мудреном крендельке, как 'Б', что это всего лишь 'бэ' - не сказать ничего. Бабушка Мария успокоила меня, сообщив по памяти кое-какие названия, 'Аз', 'Буки', 'Веди', 'Глаголь', 'Земля': это было другое дело. 'Буки' - ну конечно, очень похоже: во-первых, что-то деревянненькое, надутые губки, капризный ребенок, которого поставили в угол. 'Глаголь' - стрела, виселица, направление действия, посиневший от холода купальщик. И - так далее - до бесконечности. Это была блаженная пора: я рылся в дебрях алфавита, выдумывая сложные по звучанию слова, составляя буквенные абракадабры, наталкивался на корни слов. Склонный к неосознанному мистицизму, я проверял на совпадение звучащую и прописную части слов: плоскости сталкивались, оставался порез. Как и много раз потом, мне вдруг захотелось забыть все известные мне слова, чтобы выдумать свей язык. Со сладострастием я мог ходить и часами склонять на все лады какое-нибудь слово: 'лестница, лесть-Ницца, лестница! Лестница - ластится, лестница - лес и птица, птица - вестница - снится?' Помню, как в отсутствие мамы, подошел к бабушке Марии и спросил, что означает скалькированное мною со страниц Дюма слово 'проститутка'? Бабушка Мария внимательно поглядела мне в глаза, ища зачатки будущего греха, и сказала: 'Проститутка - скудельный сосуд, несчастная продажная женщина'. И подведя к одной из книжных полок, достала откуда-то сверху толстую тяжеленную книгу с золотым корешком; так мне был подарен священный словарь Даля; бабушка, окончившая гимназию Якубовского с золотой медалью, получила его когда-то в качестве поощрительного подарка.

После вопроса о 'проститутке' у меня был в спешном порядке отобран Дюма и вручены сказки Афанасьева, дополненные в качестве компенсации Далем, чем была открыта счастливейшая полоса моей жизни. Привычка к чтению взяла меня на руки и понесла по жизни, чтобы не оставить до самого конца. Я начал длительное нескончаемое путешествие, которое заменило мне путешествия истинные, действительные, так никогда и не совершенные; книжная вторичная жизнь навсегда получит у меня приоритет перед жизнью реальной. Сказалось определенное знамение времени: во всей последующей жизни мне предстояло идти от знания к предмету, от идеи к вещи, от души к плоти. Мир книжный начал упорную борьбу с миром реальным, постепенно отвоевывая все более и более жизненного пространства и оставляя противнику лишь небольшие необходимые пустоты, заранее обесцененные и малозначительные.

Идеализм стал моим воздухом, материальность, плоть - 'испорченным воздухом', ороговевшим духом, что-то вроде мозолей на ногах; я стал Читателем. Библиотека дедушки Рихтера главным образом состояла из русских, французских и немецких классиков; были здесь и иллюстрированные монографии о художниках: Врубеле, Петрове-Водкине, Ван-Гоге; скоро мне было разрешено рыться на всех книжных полках. В начальных классах школы я был хил и мал ростом, закомплексован и опеленут чувством неполноценности из-за своего еврейства, открытом и поддерживаемом во мне русоголовыми мальчиками-ангелочками. Единственной отдушиной все это время была только книга; открывая нужную страницу, я сбрасывал бренную, самому себе противную оболочку и становился кем угодно, только не самим собой. Я с легкостью, как хамелеон, менял обличья: любое удовлетворяло меня больше, чем собственное; я уходил в чтение, словно черепаха под панцирь, подныривая под реальность, состоящую для меня из неинтересных разговоров, нудных процедур и церемоний, омраченных горьким ощущением ущемленного самолюбия.

Книга кончалась, и, не вставая с места, я начинал играть; как Сократ, я мог играть как с закрытыми, так и с открытыми глазами. Я закрывал глаза и видел старый тополь, упрямо пробивающий щеку асфальта, лестницу, сложившуюся вдвое, точно от болей в пояснице, что вела на широкий капитанский балкон; видел одухотворенные старые лики стен - у старых домов всегда свое особенное выражение: они задумчиво смотрели на меня своими окнами. Все пространство вокруг было полно всевозможными предметами, лицами, фигурами, аксессуарами игр, возникавших внезапно, как тень старого короля в 'Гамлете'. С какой легкостью производилась мной материализация метафоры! Можно было кинуть маленький камешек на проржавевшую

Вы читаете Возвращение в ад
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату