крышу противоположного дома и услышать звон шпор, ржание коней и запах их терпкого пота; из оттопыренного мизинца на ладонь выскакивали люди в черных кожаных камзолах и со всех сторон кидались на пока еще 'безымянный' палец, который с насмешливой гримасой ожидал их, ибо в отличие от остальных знал, кому достанется вдохновенная победа. Эта гримаса превосходства нужна не для наседающих врагов, а для молоденькой женщины, которая с деланным испугом закрывает лицо белым платком, искоса и чуть кокетливо наблюдая за героем.

Я не помню в нашей семье серьезных литературных споров прошлого века, хотя бабушка Мария обожала книжные сравнения и примеры, а люди искусства в ее представлении были особыми существами, людьми первого сорта. Конечно, своей дочери она желала лучшую пару, нежели мой научно- исследовательский батюшка: до него за мамой ухаживал будущий дирижер симфонического оркестра, худой человек с унылым болезненным лицом, похожим на крысиную мордочку; до конца своей жизни бабушка не могла простить маме, что та не вышла за него замуж.

Почти каждый день бабушка Мария водила меня на концерты летнего симфонического оркестра, происходившие в верхнем парке. Если к нам приходили гости, в конце вечера мама обязательно усаживалась за пианино и быстро играла пару пьес Шумана: о Шумане я знал только то, что он был сумасшедший. Только почти полное отсутствие у меня настоящего музыкального слуха спасло меня от музыкальней школы, зато в течение пяти лет к нам в дом приходила частная преподавательница и учила меня гаммам, пассажам и сольфеджио. Чем более я взрослел, тем больше претензий мне предъявлялось: предъявлялись права, фантазии, которые я должен был почему-то осуществлять. Сколько копий было сломано над моей головой из-за моего будущего воспитания: сражались за меня не менее яростно, чем за гроб Господний. Мой отец, оглядываясь и дальнозорко всматриваясь в свое смутно тающее детство, алкал, чтобы я немедленно представил задатки будущего недюжинного ума, был сильным, смелым, умеющим постоять за себя и не повторял бы его ошибок.

Решая со мной задачки по арифметике, от которых у меня белело в глазах и сводило скулы от скуки, он на второй минуте выходил из себя от нетерпения и досады на мою бестолковость. Он требовал, чтобы я стал первым учеником, а я упорно был вторым, третьими четвертым, но первым - никогда. Мне не хватало жара тщеславия, уроки я готовил за полчаса и не понимал: зачем стараться еще? Мне не хватало огня честолюбия, на костре которого я бы сгорел, ибо тайно я и так смотрел на всех сверху вниз, и доказывать лишний раз свое превосходстве не считал необходимым. Моей маме было все равно, кем я буду, лишь бы блистал: она постоянно видела перед собой элегантного молодого человека с усиками, как у Мопассана, который под руку вводил ее в театральное фойе: все шептались - она была счастлива. Но она не обладала серьезной общественной силой, такой, например, как бабушка Мария. Бабушка Мария была мудра: ей было все равно - честный добрый человек, лишь бы не такой, как его отец. Как Платон исключал из своей республики поэтов, так мне разрешалось походить на кого угодно, только не на своего создателя, на мужа ее дочери.

В ее глазах отец был неудачником, что в принципе не было так уж страшно, и она согласна была ему покровительствовать. Однако он не хотел признать себя таковым, как и не хотел признать за ней право давать ему и его жене советы. Бабушкин авторитет ставился под сомнение, ее незаменимость опровергалась, прерогативы власти трещали. Помню однажды возникший спор по поводу картин одного художника-авангардиста: по его приглашению мои родственники осматривали эти картины у него на квартире. Мама, полная женских предчувствий, сказала, что ей картины понравились, она их 'чувствует': на самом деле ей понравился художник. Бабушка Мария категорически отрицала такую живопись: мазня, любой такое нарисует; она была разочарована: признаком таланта у нее считалось изощренное мастерство, доступное избранным; в самом слове 'искусство' ей виделись белые очертания олимпийских вершин. Отец же в противовес сказал: да, он не может утверждать, что ему понравилось, впрочем, как и то, что это мазня: скорее - он просто не понял. Не понял, не подготовлен к восприятию подобных вещей, значит, не может и не должен судить. Он говорил как бы о себе, не все, и бабушка - почувствовала: и о них тоже. Это был почти что бунт. Только впоследствии я понял, что мой отец был не очень-то искренен, все, что выше его, человек просто не в состоянии оценить и совершенно искренне отрицает. Это кажется ему смешным, запутанным, велеречивым, и отказываясь от мнения, он просто хитрит: мнение, причем только негативное, у него всегда есть; нужна пограничная ситуация, чтобы это мнение выползло на поверхность.

Дети вырастают из родителей, как из старой одежды. Трещат швы, вылезают нитки, но поделать ничего нельзя. Ребенка лепят 'по своему образу и подобию', но до пори до времени: всученная роль редко приходится впору - следы борьбы с ней становятся чертами характера. Люди растут, изменяются и стареют не непрерывно, а пока хватает сил. Моего отца остановила неудача, через которую внутри себя он не сумел переступить: она пригвоздила его к моменту, как фотография, дальше жизнь шла без него - он же смаковал свое поражение, оставаясь на месте. Кроме него самого об этом не знал никто - мне же по замыслу предстояло стать искуплением: успех и везение предполагались моими крыльями, несущими меня по жизни. Первый шаг в таком заблуждении - я должен быть лишен всех присущих ему недостатков. И у меня действительно их не будет, впрочем, как и достоинств: у меня было все другое. Но ведь об этом никто не знал, и меня долгое время пытались влить в готовую форму: 'Неизвестно, какая у него будет судьба', - говорил отец, думая о себе: на самом деле он-то как раз не сомневался, что знает это лучше других.

Я не помню тихих семейных идиллий в нашем доме, правда, как и бурных выяснений отношений: в дружную патриархальную семейку мы превращались, если кто-нибудь приходил в гости к нам или же в гости к многочисленным нашим родственникам отправлялись мы сами. Про хождение в гости я помню, что всегда с радостью иду 'туда', вприпрыжку, с улыбкой на лице; обратно же возвращаюсь медленно, капризничая и просясь на руки: возможно, как идеалист, я не люблю, когда что-то кончается; быть может, меня, как и прустовского Свана, обманывает ожидание.

Иногда, вместо вечернего концерта, за прохладой мы спускались на набережную, к реке, где всегда, даже в будни, праздничное гуляние; тут же, на набережной, кинотеатр, куда имеет смысл идти только на последний сеанс, когда спадает жара. Высокий потолок, помню, был затянут крупными складками синего шелка, напоминая волнующееся море; долгое время в правом углу была дыра, и мальчишки, как-то забравшись на чердак, смотрели через нее кино бесплатно. Потом дыру заделали. Говорили, что кто-то все таки не удержался и свалился через нее внутрь, так это или нет - проверить весьма трудно, но знаю, что приходя в зал, я прежде всего с опаской смотрел в правый угол - даже когда дыры не будет, мне будет казаться, что я чувствую ее под драпировкой ткани, словно ощущаю недавно выдернутый зуб. Ведь ты всегда панически боялся умереть, сказал я себе, трогая языком подсохшую корочку на месте выдернутого зуба мудрости, может быть, поэтому ты здесь? Подумал и кинул бесполезно плавающим подо мной уткам последнюю крошку хлеба.

Внезапно, в неполном боковом ракурсе, я заметил, что с берега в воду что-то шумно скатилось, напоминая оторвавшееся на полном ходу колесо, скатилось, скрываясь от взгляда под густой пеленой брызг, и тут же исчезло под водой, распугивая во все стороны испуганно загоготавших уток, точно милиционер торговок цветами у метро. Спустившись с моста, я увидел, что предмет, влетевший в воду, как ошпаренный, повернулся и, быстро семеня лапами, поплыл обратно; только когда он вылез на плоский берег, отряхнулся, обдавая меня каскадом брызг, я понял, что передо мной обыкновенный черный щенок ньюфаундленда, величиной со взрослую овчарку, но возрастом вряд ли переваливший через полгода, что явствовало из его манер и неуклюжих повадок.

- Привет, ньюф, - сказал я наклоняясь и почесывая за yxoм сразу завилявшего хвостом и запахшего мокрой псиной щенка, - не правда ли все к лучшему в этом лучшем из миров?

Этот неуклюжий телок поддал мою руку своим мокрым влажным носом, будто вырезанным из чемоданной кожи, и, выпустив изо рта, положил на песок сжимаемую зубами коробочку. Это была обыкновенная пластмассовая коробочка от часов, я взял ее в руки, открыл ногтями и увидел лежащую на зеленой замше, свернутую в трубочку записку. Развернул, всего одно слово, скорописью нацарапанное карандашом: 'Виктория'.

- Ты что, у Вики служишь? - спросил я ньюфа, играя с его ухом. - Так ты, получается, добрый вестник? Панглос - согласен на такое имя? Ну, пошли.

Засунув коробочку в карман, я легонько щелкнул в нос новоявленного Панглоса, в ответ на что щенок весело клацнул затвором челюстей, и мы отправились в путь. Перешли через Троицкий мост, свернули на Французскую набережную, держась ближе не к гранитному парапету, за которым серым студнем ворочалась

Вы читаете Возвращение в ад
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату