Я молодел с каждой минутой, нежнея щеками, и глупел мой взгляд. Я перестал удивляться Божественному провидению и перестал думать, что со мною случится впоследствии, как не думают дети всерьез о смерти.
А потом я более не смог улавливать события, происходящие вокруг. Лишь какие-то их обрывки летали ненужной бессмыслицей в моем мозгу. То я видел развешанные по квартире купальники, сочиненные Настузей, то вдруг слышал заливистый смех, доносящийся с улицы.
– Ха-ха-ха! – взлетало от подъезда. – Ха-ха-ха!..
Тогда я бросался к окну, распахивал его настежь и кричал во всю глотку:
– Бертра-а-ан! Любовь моя, Бертра-а-ан!!!
А потом опять горячая ладонь моей негритянки и холодная тряпочка на лбу…
А потом я услышал ее голос. Это было наяву…
Она говорила, что умирает. Она говорила, что пришли последние минуты ее жизни. Она сказала, что честно выполнила свой долг императорской няньки и с лихвой отработала полученную за себя отцом- папуасом кашихонскую сетку… А еще она шептала мне на ухо, чтобы я постарался добраться до России. Там родная земля позаботится обо мне!..
Я открыл глаза и увидел ее лежащей на полу. Руки были неестественно вывернуты, а глаза смотрели безжизненно вверх, как будто угадывали через потолок бесконечное небо с его однополыми обитателями.
И я заплакал по-детски от первого своего горя, от первой своей потери, прижимая руки к сердцу, словно боялся, что из него выпорхнет душа и вслед за нянькиной устремится в пространство.
– Моя Настузя! – простонал я. – Нянька моя любименькая!!!
А она лежала недвижимо, умершая на рассвете, оставившая меня одиноким в своем стремлении к детству, и мчалась ее душа безоглядно навстречу Бимбо.
И тогда, осознав свое одиночество, испуганный до ужаса, я заговорил, глядя на мертвую негритянку:
– Ты плохая. Ты оставила меня одного, а я боюсь!.. Я очень боюсь, понимаешь ли ты?!. Мама! Мама!.. Где моя мама?!!
А потом я помню пустыню и рыжего верблюда, везущего меня через осыпающиеся пески…
А еще потом как будто что-то вспыхнуло, и разглядел я себя на балконе дворца, в котором когда-то родился. Рядом стоял отец – Русский Император, взирающий на площадь, украшенную эшафотом; астролог и звездочет Муслим прислонился к стене, прикрывая от ужаса ладонью лицо, и старуха Беба, занавешенная кашихонской сеткой, икала от волнения.
А внизу, в море толпы, улюлюкающей в ожидании экстаза, взмывала на шест государственным флагом моя мать, привязанная за руки и мучающаяся от нестерпимой боли всем телом. Ее рыжие волосы развевались и рождали легкий ветерок в мире.
– Мамочка!.. – прошептал я с балкона вниз. – Мама!..
А палач все тянул за узлы веревки, выворачивая руки матери из плечевых суставов, то и дело поглядывая на бамбуковые колья, вбитые в землю… И наконец руки достигли металлического кольца, палач укрепил веревку и принялся сверкать на солнце кривым ножом, показывая царскому балкону готовность перерезать канат.
Ронял слезы на белое жабо мой отец, Император Всея Руси.
Я судорожно гадал, за что ее так тяжко пытают, ведь она старая и ее необходимо простить за грехи, мою мать, Инну Ильиничну Молокову, Государыню Российскую!
– Ах, мамочка, я тебя прощаю! – прошептал я. – Проща-а-а-ю!
– Это не ваша мама! – сказал астролог Муслим печально. – Это чужая женщина!
– Как ее зовут? – нервничал я, всматриваясь в казнь.
– Как ее зовут?.. – Звездочет задумался, припоминая. – Какое-то не наше имя!.. Кажется, Аида, или Ида… Да-да! – уверился он. – Ида!..
– Нет!!! – заорал я во все горло. – Отмените немедленно казнь!!! Я приказываю!!! Опустить флаг!!!
Отец посмотрел на меня с изумлением, поправил корону и сделал отмашку красным платочком.
И тут же стихла барабанная дробь и воцарилось на площади общее молчание. И только истошные крики павлина разорвали эту покорную тишину, разметали стоячий воздух, возвещая о всемилостивейшем прощении и о безумной радости жизни.
– Е-е-е-а-а-а! – орал победу павлин. – Е-е-е-а-а-а!!! – уносилось во Вселенную.
И толпа вновь заулюлюкала, теперь уже во здравие спасенной царицы, завыла великодушному монарху: 'Слава!' – и помчалась снимать с дыбы свою Ильиничну, чтобы отнести российскую матушку на руках в монаршие покои и возложить на царское ложе отдыхать душою и замученным телом…
– Слава Эль Калему-у-у!!!
И тут я оказался на ее постели – голенький и розовый и, хлопая пустыми глазами, пускал к полу хрустальные слюнки, тыкая пухлыми пальчиками в рыжую материнскую пятку.
И она раздвинула на зов голые ноги, бесстыже раскинула их на север и на юг, открыв мне свое сумеречное лоно настежь, маня им мой туманный взор, притягивая рыжей порослью, слепя алой зарей…
И я пополз, пополз неуклюже, из последних сил, дергая лысой головкой и хватаясь за теплые простынки. Я полз к сумеречному лону, и крутилось в моем мозгу последнее слово, последнее в этой жизни