Русской императрице придумали казнь особую. На дворцовой площади установили шест высотой в двадцать пять аршин со стальным кольцом на конце, через которое пробросили толстую веревку. Внизу, под шестом, расположили вертикально острые бамбуковые колья с бронзовыми наконечниками.
Народ на казнь был приглашен обыкновенный, еще за два часа до действа площадь бурлила всяческими разговорами.
– Ах, стервь! – поддерживало приговор большинство. – От Эль Калема понесла!.. Так ей и надо! Сбросить ее с шеста, суку!
Кое-кто был не согласен с таким оборотом дела и был сторонником независимой иностранной экспертизы для установления отцовства, но такие предпочитали вслух не высказываться, держась от греха подальше.
– Тебе не надо выходить на площадь! – сказал отец, одетый в траурный костюм с белым жабо.
– Я хочу! – твердо произнес я и вышел на балкон, украшенный черными лентами.
Вслед за мною явился народу и Император Российский, вызвав бурю приветствий. Он прокашлялся в громкоговоритель, свернутый раструбом из жестяного листа, и оповестил откровенно:
– Мне очень тяжело делать то, что приходится сотворить сегодня. Но у меня нет другого выхода, как поступить так и только так. Инна Ильинична Молокова, ваша государыня, моя жена… – говорил отец хрипло, – она… она… – Он набрался мужества и докончил:
– Она была любовницей Эль Калема и понесла от него наследника нашего государства Аджип Сандала!
Навстречу этим признаниям народ слаженно ахнул, хотя все об этом знали уже накануне, но не ахнуть не могли, выражая тем самым уважение к императорской драме.
– Повелением моим, волей моей, – голос отца окреп и был слышен даже на небесах, – ради государственного блага и народного спокойствия я приговариваю свою жену, Государыню Российскую, к смертной казни через сбрасывание с шеста на бамбуковые колья!
Раздалась барабанная дробь, исполняемая на кожаных барабанах мусульманскими барабанщиками, и из недр дворца, через железную дверь, в сопровождении двух охранников с секирами на плечах, одетая в белую хламиду, явилась на площадь моя мать.
Она была бледна, но вымытые волосы, сияющие на солнце золотом, делали ее бледность благородной. Мать шагнула на булыжник, гордо окинув взором окрестности, перекрестилась грациозно, и народ, пораженный ее неземной красотою и смелостью перед страшной смертью, рухнул в гробовой тишине на колени.
Она прошествовала к месту казни самостоятельно, а я смотрел на нее с любопытством, и не было в моих глазах жалости, лишь нарастающая жадность до предстоящего зрелища.
Откуда-то из народных недр вышел к лобному месту палач и, поклонившись императорскому балкону, по высочайшему знаку начал процедуру. Он что-то шепнул моей матери, видимо, ободрил как мог, затем поддел острым ножом тесемку на шее императрицы, и хламида, укрывающая наготу от солнца, скользнула тяжелыми складками в площадную пыль.
Вторично за сегодняшнее утро раздалось всеобщее 'ах', и ослепленное женской красотою мужское население засмущалось и ненадолго отвело глаза. Женщины же тихонько завидовали, но, впрочем, совсем незначительно, так как красоту должны были вот-вот извести навеки.
Астролог и звездочет Муслим, второй раз увидевший рыжую женщину голой, вновь затвердел животом и решил сразу же после казни войти в спальню своих жен необузданным жеребцом.
Я был горд за мать. Она была великолепна в своей последней минуте.
Палач завел ей руки за спину, обвязал кисти веревкой и под звуки нарастающей барабанной дроби потянул за узлы торжественно, как удостоившийся поднять на флагшток государственную символику.
Руки Инны Ильиничны вывернулись в суставах, она искривилась в лице от боли, ноги оторвались от булыжной площади, и медленно, живым флагом ее тело заскользило ввысь.
Поднятие на шест было долгим для матери и мгновенным для вечности. Несчастная так и не потеряла сознания до конца своего путешествия и, вознесенная на вершину, продолжала еще взирать вниз, встречаясь иногда взглядами с отцом и мною. Отец в такое мгновение отводил глаза и часто моргал белесыми ресницами, стряхивая маленькие слезы на белое жабо. Я же встречал материнский взгляд мужественно, не отводя глаз, пока сама родительница, не выдержав, не моргала угасающей бирюзой.
И вот наконец вывороченные руки императрицы достигли металлического кольца, палач укрепил внизу веревку и принялся шуршать лезвием кривого ножа о точильный камень. Делал он это для виду, так как нож был острым, словно бритва, но и у палача есть свои ритуалы, площадным театром завораживающие публику.
Под шестом появились и двое других необходимых участников казни – священник, крестящий перстами смертницу, воздетую к небу, и лекарь Кошкин, всем лицом скорбящий предстоящему.
Закончив истончать нож, палач выпрямился и воззрился в сторону балкона. Отец глубоко вздохнул и махнул рукой. Посредник между жизнью и смертью в мгновение чиркнул кривым лезвием по веревке, и мать, полетела вниз. Ее полет не был красивым, не было в нем птичьей грациозности. Ее падение было столь стремительным, что третье народное 'ах' слегка запоздало и стало эхом ударившегося о землю тела. Рыжая кожа проткнулась в нескольких местах, а разрезанные бронзовыми наконечниками внутренности брызнули в воздух кровью.
– Ее-е-е-а-а-а! – пронесся над площадью павлиний крик. – Ее-е-е-а-а-а!
И было в его оповещении столько горя и боли, что стоящий на коленях народ заплакал навзрыд, прощаясь в мучениях совести со своей государыней.
Откуда взялась царская птица на площади, никому не было известно. С момента моего рождения и умерщвления осточертевшего крикуна, павлинов в России не объявлялось. Их не заводили из-за красивой никчемности, и этот, один орущий во всей площади, вызвал всеобщее недоумение.
– Е-е-е-а-а-а!!! – разносилось в пространстве.