...Ночь та была такой, что и не сразу даже поймешь – то ли смерть пришла, то ли сон. Возвращаясь из холодной темени, не знал Орешник – в жизнь и явь ли возвращается или на Ту Сторону, и чья та рука, что к нему прикасается – не любимой ли матушки, не сурового ли отца, который вот уж сколько лет глядел с Той Стороны на непутевого сына своего и головой качал... «Простите», – сказал Орешник – сам не зная, кому из них, или обоим сразу, а может, и не им даже совсем. И вот как только мысль эта в голове его появилась – разом ухватился за нее и выбрался по ней, как по спасительному канату, на берег яви.
Да только лучше в не выбирался.
Он лежал на спине, и по тому, как холодно и твердо было лопаткам, понял, что одежды на нем никакой нет. Все тело его было холодным и твердым, будто окоченело. Он хотел шевельнуться – и не смог. Видел руки свои, лежащие вдоль тела, и ноги, вытянутые к двери, как у покойника, – видел, а не чувствовал, и шелохнуться не мог. Еще он видел свечи, стоящие полукружьем в ряд у него в ногах, и убегали огоньки по обе стороны от него справа и слева, и, видать, где-то над головой у него смыкались в кольцо. Фитилек каждой трепетал маленьким розовым огоньком. И не шевелились эти огоньки – не было тут ветра, чтоб их шевелить.
Не сразу понял Орешник, что находится в погребе своего собственного дома. В Медовицыном погребе.
И сама она была тут.
Он не видел ее и не слышал – только чуял, так, как привык чуять всегда, когда она находилась в доме неподалеку от него. Чуял трепет, и жар, и силу, толчками исходящую от нее, истекавшую из нее так, словно полна она была этой силы до краев, и переливалось из нее – больше было, чем могло вместить в себя человеческое существо. Она не говорила ничего, не читала заговоры старых, давно отмерших даланайских ведунов, не бормотала на неведомом языке древние заклятья чужеземных народов, не взывала к Черноголовому, не плясала с бесами. Никогда она не плясала с бесами – уж в чем в чем, а в том Орешник мог поручиться даже теперь... не бесы это были.
А кто? Что? «Что ты делаешь, зачем я здесь, что со мною?» – хотел он спросить, но не смог ни языком шевельнуть, ни даже губ разлепить. Он словно и был в своем теле, и не был – подняться над собою не мог, но и подчиняться тело ему больше не желало.
И стало тут Орешнику страшно по-настоящему. Понял он тогда, что никогда прежде не знал взаправдашнего страха. Что робостью, суеверием и мягкотелостью было то, что прежде принимал он за страх. А всамделишный страх – он был вот такой, сковавший немотой язык и члены. Страх сгибал, сминал, вязал узлы из плоти и духа.
«Пощади», – хотел сказать Орешник – и не смог.
Прохладные ладони Медовицы легли ему на лоб.
– Ты спросил, – услыхал он ее тихий, мягкий голос – тот самый, каким она впервые к нему обратилась, спросив, не хочет ли испить воды. Будто и не было двадцати с лишком лет. – Спросил, лгала ли я. Не хочу, чтоб ты так думал про меня. Потому расскажу тебе, пока еще время есть. Слушай.
Знаешь ты, что из нашей земли давно ушла всякая магия. И все знают. Но не знают, отчего. Испокон веку магия наша была от богов: темная – от Черноголова, светлая – от Радо-матери. Да только ослабла в людях вера. Слишком много стали думать про торг, про золото, науку всякую запретную, заповедную для человека... На звезды, вон, смотрят, ход их на картах у себя отмечают, будто людское это дело – на небо смотреть. Забыли, где место человеческое, а где божье. Обидело это Радо-матерь и Черноголового. Они ушли. Ушли совсем, слышишь, нет больше бога на Даланайской земле... а где бога нет, там и магии в человеке нет.
Мне это все рассказала старая ведунья, которую я встретила однажды в лесу, когда сама была малой девочкой. Она из последних была, тех, кто помнил еще, как оно было раньше... Проси богов, девочка – так она сказала мне. Проси, моли, чтоб вернулись, ладони положили тебе на темя. Зови их. До хрипу, до кровавой глотки зови, пока голоса достанет и сил. Может, услышат... И не знаю, отчего, но я послушала ее. Стала звать. Я звала, звала, как она велела мне, до хрипоты звала. Сперва Радо-матерь... потом – Черноголового... а после – кого угодно. Эй, – звала, – эй, кто слышит меня, кем бы ни был ты, кто бы ни приносил жертвы тебе на любом из концов земли – я, Медовица, зову тебя, я хочу тебя, силы твоей прошу, что хочешь за это отдам! Так хотела глотнуть этой силы, ощутить бег ее по жилам своим... Дозвалась.
Я не знаю, кто
Я сказала – того не знаю, и тебе помочь ничем не могу. Кроме одного: дай мне силу, а я буду в тебя верить. Тогда
Я сказала: накормлю. Не знала ведь, о чем просит...
И тогда она мне открыла тайну, на которую намекнула прежде старая лесная ведунья. Знай, сказала: как божья сила – от людской веры, так и магия – тоже от веры. Потому что одной природы они: и божья сила, и человеческая. Найди, сказала, того, кто будет верить. Не из суеверия, не по глупости – потому, что сумеешь убедить его в силе своей. И пока он верит, его верою будет питаться твоя магия. И чем сильней он будет верить, тем могущественней ты будешь. Хорошо, если это будет мужчина. Мужчины легко верят в женские чары, так уж они устроены... так сказала. И еще сказала: знай, что поздно ли, рано ли, но наступит день, когда вера его ослабнет. Потому что рано или поздно слабнет любая вера. И тогда, когда это случится, ты лишишься всей своей силы, а я приду и заберу этого мужчину у тебя. Ты мне его отдашь. Если он долгими годами будет верить в силу твою, накопится ее в нем достаточно, чтобы и мой голод хоть на малую толику утолить.
Так сказала и спросила, согласна ли я.
Я сказала: согласна.
...Теплыми, нежными, мягкими были ладони Медовицы на холодном и влажном Орешниковом лбу. Он все лежал и слушал ее рассказ – будто сказку она на ночь сказывала беспокойному чаду, надеясь убаюкать. Смолкнув, она наклонилась и прижалась губами ко лбу Орешника у основания взмокших волос.
– Ты спросил меня тогда, зачем ты мне сдался, зачем хочу стать твоею женой, – прошептала Медовица. – Вот затем. Затем, что ты верил. Мне надо было того, кто верит.
Ветер вдруг пронесся по погребу, хотя и был он заперт наглухо изнутри дубовым засовом. Затрепетали на этом ветру розовые огоньки, взвились выше – и стали гаснуть один за другим. Медовица выпрямилась. Орешник дернулся было – да куда там.
– Пришла... Прости меня, Орко. Я как могла долго держала в тебе веру в меня... прости, что разуверила.
Она отпустила его голову и встала. Орешник глядел прямо перед собой – глаз и тех не было в нем силы скосить – и видел, как над головой его, ширясь, разверзается вязкая скользкая тьма. Не омут, не болото, не трясина – что-то глубже любой трясины, цепче любого болота надвигалось на него, чтоб схватить, проглотить, сожрать и выпить до капли страх его, плоть его, жизнь его, до последней капли, всю. А он даже глаз закрыть не мог. Только лежал и смотрел, как закручивается черная вязкая мгла тугою воронкой, просачиваясь с потолка, капая тьмой на быстро гаснущие свечи в кругу, и как проступает в ней лик огромный, не человеческий, не добрый и не злой – лик странного, чужого всему людскому существа, преданного и изгнанного собственными детьми.
Орешник глядел в него без страха. Весь страх остался где-то вовне, в мире живых, там, где и он сам.