поселке под Ярославлем…
Через день, потратив пол суток, чтобы пересечь на «Ракете» Байкал, шесть часов, чтобы долететь от Иркутска до Москвы, и еще три часа, самые длинные, самые нескончаемые, на дорогу от Домодедова до Ярославля, которую «Мерседес» глотал, глотал и все никак не мог проглотить, Лозовский стоял возле двухэтажного деревянного барака, какими был застроен поселок, и смотрел, как во дворе сухонький старичок ловко, точными ударами топора колет дрова и аккуратно складывает их в поленницу. На вопрос, здесь ли живет Татьяна Егорова, покивал:
— Таньча-то? Здесь, здесь. Только она на работе. Она воспитательшей в интернате работает.
Он воткнул топор в полешко и поинтересовался:
— А вы, если спросить, кем ей будете?
— Не знаю, — сказал Лозовский.
— А вы, если спросить, не журналист?
— Журналист.
— Значит, возвернулись? — обрадовался старик и уважительно поздоровался с Лозовским за руку. — А она все смеется: оттудова не возвертаются, оттудова не возвертаются. Дура ты, дочка, это я ей так говорю, отовсюдова возвертаются. Долго вы, однако, там были. Так ведь и то сказать — далеко.
— Откуда я вернулся? — не понял Лозовский.
— Из Кейптауна. Нет?
— Да, — сказал Лозовский. — Да. Я вернулся. Из Кейптауна.
— Что ж это за местность такая, Кейптаун, интересуюсь спросить? — полюбопытствовал старик.
— Да как вам сказать? Кейптаун и Кейптаун.
— А какие там, если спросить, погоды? Жарко, небось?
— Жарко.
— Картошка, значит, не родит?
— Не родит.
— Плохо им без картошки. А у нас вот то ведро, а то дожжит, дожжит. И что характерно: все невпопад. Почему, как полагаете?
— Не знаю, — сказал Лозовский.
— А я так по этому вопросу думаю: погоды зависят от настроения народа!..
В учительской интерната Лозовскому сказали, что у Татьяны Егоровны занятия в старшей группе, она заканчивает работу через полчаса. Он вышел во двор. Это был обычный школьный двор, но почему-то весь заасфальтированный, а с крыльца, кроме ступенек, вели два широких пологих пандуса. По асфальту ветерок с Волги гонял красные кленовые листья.
Прогремел звонок. Двери раскрылись, во двор вылетел большой оранжевый мяч, по пандусам покатились инвалидные коляски, устремились к мячу, цепляясь друг за друга, сталкиваясь, двор наполнился воплями, криками — обычным гамом школьного двора на большой перемене. В колясках сидели дети с тоненькими, как спички, ногами.
Это был интернат для детей, больных полимелиолитом.
Она сбежала по ступенькам крыльца, на ходу затягивая поясок плаща, кого-то поправила в коляске, кому-то погрозила, кого-то помирила. И вдруг остановилась. Она стояла посреди двора, в мельтешении инвалидных колясок, в детских веселых криках и молча смотрела на Лозовского. Он подошел, уворачиваясь от мяча, лавируя между колясками, и взял ее руки в свои.
Она сказала:
— Ты вернулся.
— Да, — сказал он. — Из Кейптауна.
Она повторила:
— Ты вернулся.
И тогда он сказал ей те слова, которые приготовил и собирался сказать в какой-то совсем другой своей жизни какой-то совсем другой женщине:
— Я тебя люблю. Я любил тебя всю жизнь. Только не знал об этом.
— Идем, — перебила она. — Быстрей.
— Подожди, я не договорил.
— Потом, потом! А то автобус уйдет. Бежим!
— Я на машине.
— На какой?
— На этой.
— Это твоя машина? — поразилась она, и у Лозовского появилось ощущение, что все это уже было, весь этот разговор уже был, он плохо кончился, и сейчас тоже все кончится плохо, скучно, пошло.
— Нет, — сухо сказал он. — Взял у приятеля.
— Ты сошел с ума! А вдруг поцарапаешь? Мы же будем расплачиваться до конца жизни!
— Таньча. Я буду тебе хорошим мужем. Я буду хорошим отцом нашим детям.
— Нет, нет, не спеши. Не спеши, Володя. Потом скажешь. Если захочешь.
Поехали.
Она попросила остановиться возле типового детского сада, молча ушла, через полчаса вернулась, ведя за руку мальчонку лет пяти-шести. Выставила его перед собой, как защиту:
— Вот. Теперь ты знаешь все. Ты что-то хотел сказать?
Лозовский присел на корточки:
— И сколько же нам лет?
— Пять с половиной, — ответила Таня. — В феврале будет шесть.
— Какие же мы белобрысенькие. А чего такой сонный? Не выспался? — спросил Лозовский. — Как же нас зовут?
И вдруг замер.
— Ягор, — буркнул мальчонка.
— Да, Володя, Егор, — подтвердила она. — А вот отчество у нас — Владимирович…
Станица Должанская обозначилась сначала темной полосой мусора, выброшенного штормом на берег, потом выяснились черные сады, красные черепичные крыши с крестами телевизионных антенн. В домах теплились огни, из ворот выплывали коровы, высыпали овцы, брели по широким выгонам с узким асфальтом посередине и грязными обочинами, блеяньем и мычаньем возвещая о наступлении дня.
Улица Новая, застроенная незатейливыми, как хаты, домами из серого ракушечника, оказалась на краю станицы со стороны степи. Здесь было тише, чем на взморье, дуло поверху, ровно и без тяжелой сырости, сухо. Дом под номером четыре ничем не выделялся среди других домов — с закрытыми на железные засовы ставнями, с палисадниками в шелестящих мальвах, с зацементированными дворами, укрытыми сверху, как маскировочной сетью, виноградными лозами. Утро еще не вошло в дома, улица медленно пробуждалась изнутри бряканьем ведер, скрипом колодезных воротов, горьковатым дымом печей.
Чем-то из детства пахнуло на Лозовского. Отец однажды повез его в затерянную в плавнях кубанскую станицу показать, откуда пошел род казаков Лозовских. Полстаницы были Лозовские с ударением на последнем слоге. Отец тоже был Лозовской, но после войны, когда он демобилизовался и получал гражданские документы, дура-паспортистка написала «Лозовский», так и пошло.
Отец страшно злился, так как фамилия была похожа не еврейскую, но переделывать документы не стал — хлопотно, да и в те годы привлекать к себе внимание было небезопасно. После той поездки так и остались в глубинах памяти голубизна мазанок, прохлада глиняных полов под босыми ногами, арбуз с хлебом и особенно горьковатый запах кизячного дыма.
— Рано приехали, — отметил Лозовский. — И в адресе я не очень уверен.