— Теперь даю. Или вам обязательно нужна большая аудитория? Президиум ЕАК?
— Этот вопрос может решить только президиум.
— Попробуйте объяснить его мне. Считайте это репетицией своего выступления на президиуме.
— Но сейчас вы не будете утверждать, что никакого обращения к товарищу Молотову не было?
— Буду. Не было обращения Еврейского антифашистского комитета. Было письмо, подписанное тремя руководителями ЕАК. Которые превысили свои полномочия. Такие вопросы не могут ставиться без ведома президиума. Возможно, именно поэтому письмо не имело последствий.
— Тут я с вами согласен. Может, поэтому. И еще потому, что обращение было несвоевременным. Теперь для него пришло время. Это же прекрасный выход для всех! У правительства нет денег строить евреям дома и школы. Мы сами построим! Мы возродим еврейские колонии, создадим новые! Мы разгрузим перенаселенные белорусские области, покроем крымскую степь новыми колхозами! Нам окажут помощь евреи всего мира. Пройдет немного времени, и Крымская еврейская республика будет самой передовой в Советском Союзе! И проблема антисемитизма отшелушится сама собой! Впрочем, что я вам говорю. Вы сами все это прекрасно знаете.
— Браво, — подумав, сказал Михоэлс. — Знаете, Ицик, почему я не ставлю ваши пьесы?
— Потому что вы ставите своих.
— Нет. Потому что вы пишете плохие пьесы. А плохие пьесы вы пишете потому, что не знаете законов драматургии.
— Почему это не знаю? — обиделся Фефер. — Очень даже знаю. Я конспектировал Аристотеля. Первый акт должен быть ясен. Во втором акте так переплетите события, чтобы до середины третьего акта нельзя было догадаться о развязке. И так далее.
— Это форма, — покивал Михоэлс. — Суть в другом. Главный закон сформулировал Лопе де Вега. В работе «Новое искусство писать драмы». «Драма — это серия сменяющих друг друга и порождающих друг друга кризисов, все более обостряющихся». И еще. «Если для героя есть лучший вариант развития событий и худший, настоящий драматург всегда выбирает худший». Как и настоящий еврей.
— Могу я назначить заседание президиума и вынести на него вопрос о Крыме?
— Нет.
— Но почему? Почему?!
— Лопе де Вега вас не убедил, попробую объяснить по-другому. Знаете, как в одесском трамвае кричит вагоновожатый? «Высовывайся, высовывайся! Я посмотрю, чем ты завтра будешь высовываться!»
— Но вы же сами тогда подняли вопрос о Крыме!
— Я вам открою секрет. Но не советую им делиться ни с кем. Никогда. И ни при каких обстоятельствах. Я поднял этот вопрос потому, что меня попросил сделать это Вячеслав Михайлович Молотов. Лично. В своем кабинете в Кремле. А кто вас попросил поднять этот вопрос сейчас, я не знаю. И знать не хочу.
Михоэлс поднялся и пошел к двери.
— Меня никто ни о чем не просил! — крикнул Фефер ему в спину. — Я сам пришел к этому выводу!
Михоэлс оглянулся. Внимательно осмотрел Фефера.
— Рост — высокий. Фигура — плотная. Лицо — овальное. Волосы — русые, редкие. Брови — светлые. Носит очки… Знаете, Ицик, что это такое? Это ваш словесный портрет. А где такие портреты составляют, догадываетесь?
— В милиции, — буркнул Фефер.
— Нет, Ицик. В тюрьме.
V
По асфальту стелился тополиный пух. Листва деревьев и кустов припылилась, поблекла. В кронах кое-где отсвечивало желтым — знак осени в пышном московском лете.
У входа в ЕАК Михоэлса поджидал Квитко. Привычно сутулился, поглядывал вокруг рассеянно, чуть исподлобья. Траченные сединой волосы. Крымский загар на лице — он недавно вернулся из отпуска. Загар почему-то не молодил. Наоборот — старил. Есть люди, которые словно бы с самого рождения сразу становятся взрослыми. Таким был Квитко. Они были ровесниками, но рядом с ним Михоэлс иногда чувствовал себя до неприличия молодым. Словно ему не пятьдесят семь лет, а двадцать. А Квитко не пятьдесят семь, а две тысячи.
При появлении Михоэлса со скамейки под чахлой сиренькой поднялся водитель комитетской «эмки» Иван Степанович, аккуратно сложил «Вечерку», спросил:
— Куда?
— Никуда. Мы прогуляемся. Не беспокойтесь, Лев Моисеевич меня проводит. Лучше Фефера подвезите, он, судя по его виду, спешит. Владейте, Ицик, автомобилем, — обратился он к Феферу. — Мне он сегодня не понадобится.
— Да? Очень кстати. Спасибо. — Фефер озабоченно взглянул на часы и бросил водителю: — На Таганку!
Квитко проводил взглядом отъехавшую «эмку», поинтересовался:
— Что происходит, Соломон?
— Ты о чем?
— Обо всем.
Михоэлс пожал плечами:
— Не знаю.
Они вышли на Гоголевский бульвар. Весело погромыхивали полупустые трамваи, парные и «холостяки». На жухлой траве газона ожесточенно дрались воробьи.
— Что за обращение, о котором говорил Фефер? Оно было?
Михоэлс кивнул:
— Да, было.
— И что?
— Ничего.
Квитко подумал и заключил:
— Это хорошо.
— Вот как? Почему?
— Сейчас объясню… — Квитко приостановился, закурил горлодеристый «Норд», который в ходе борьбы с космополитизмом превратился в «Север». Помолчав, продолжал: — Весной сорок четвертого по командировке комитета я ездил в Крым…
— Помню. «Сладко неведение. Но мы обречены на это горькое знание».
— Я тогда еще обратил внимание, что там очень много частей НКВД. Чуть ли не на каждом шагу. Это был апрель сорок четвертого.
— Тоже помню. Было в твоем отчете. Которые подкармливали еврейских детей. Из полевых кухонь.
— Да, подкармливали… В Бахчисарае я познакомился с одним старым татарином-учителем. У него была теория о том, что антисемитизм в Крым занесли немцы. Когда прощались, я дал ему свой адрес. Ну, мало ли. Вдруг придется заехать в Москву, будет хоть где переночевать. Так вот, прошлой зимой ко мне приехал его сын, привез от отца письмо. Про себя рассказал: воевал, был капитаном, сапером. При разминировании Берлина подорвался, восемь месяцев лежал в госпитале. После выписки демобилизовался. Но ехать домой, в Бахчисарай, ему не разрешили. Месяца два мурыжили в гарнизоне потом выдали проездные документы. Не в Крым. В Северный Казахстан, на станцию Молдыбай. Там он нашел отца и всю свою семью. Верней, тех, кто остался жив. Ты понимаешь, о чем я говорю?
— Давай присядем, — попросил Михоэлс. — Письмо с тобой?