Кончив доклад, он сложил свои записки, выпил воды, спустился с кафедры и остановился, чтобы еще раз повторить о распространении опыта реконструкции. В зале уже мелькали улыбки по поводу такой настойчивости.

Он сел в зале и стал слушать, не записывая вопросов, которые ему задавали выступавшие. Запоминал их и тут же в уме отвечал. Он любил в себе эту иногда наступавшую удивительную четкость мыслей и спокойствие. Только что он волновался перед выступлением, а теперь отволновался, успокоился и сейчас знал все - даже вопросы, которые ему зададут.

Профессор Румянцева, покашливая на каждом слове, выступала, как всегда, для того, чтобы показаться перед большой аудиторией, чтобы не забыли, какая она видная фигура в нефтяной науке. И говорила по обыкновению о том, что было темой ее давно защищенной диссертации. Все уже знали: Румянцева на трибуне - значит, будет приводить в пример свою диссертацию. Слушать ее было неинтересно, и Алексей не слушал. Румянцева, поговорив всласть о своей диссертации, стала о чем-то предупреждать и несколько раз повторила слово 'чревато'.

Он перестал ждать Тасю и удивлялся тому, что так ее ждал. Да и зачем ей было приходить?

После Румянцевой на кафедру вылез Лайшиц, толстый человек с общим перекосом лица и фигуры и похожий на подвыпившего могильщика. Лайшиц был известен в научных кругах как проработчик-громила. Еще до войны он пытался получить докторскую степень, написал какую-то чушь на актуальную тему. Его с грохотом провалили, и с тех пор он всех ненавидел. В Москву он перебрался недавно из Ленинграда и устроился в журнале. Алексей, собственно, даже не понимал, почему этот недоучка, считавший себя специалистом по Губкину, выступает здесь. Просто охота погромить? Или же есть какие-нибудь дипломатические соображения и Лайшиц хвалит? Алексей вслушался в его бормотанье.

- Вот, наверно, в Ленинграде-то радуются, что от него избавились, сказал ученый секретарь института. - Чего он на тебя лает?

Алексей засмеялся - Лайшиц лает, ветер носит.

А Лайшиц, вставляя иностранные слова и цитируя Губкина, призывал не считать работу Алексея завершенной, призывал не доверять полученным данным.

В зале зашумели, закричали: 'Хватит, регламент!' Лайшиц втянул перекошенную голову в перекошенные плечи и боком слез с кафедры. Его лицо блестело, и он радостно улыбался и кивал знакомым, когда проходил по залу к своему месту. По-видимому, он считал, что неплохо начал свою деятельность в Москве.

Остальные выступления были деловыми и довольно приятными для Алексея.

Выступил представитель нефтеперерабатывающего завода из Башкирии. Он рассказал о работе установок каталитического крекинга и пригласил Алексея на завод. В его голосе было приятное нетерпение.

Алексей самодовольно подумал о том, что вот он нужен на заводе в Башкирии, его зовут туда и будут аваль еще на другие заводы...

Потом его опять поздравляли, но он решил, что напрасно он так поддался этой академической юбилейной атмосфере. Все это не больше чем институтские обычаи, вежливость, принятая среди научных работников. Для него это в новинку, а на самом деле ничего особенного.

Подошел директор подмосковного крекинг-завода, поздравил, потряс руку, посмеялся:

- Что, брат, в институтах теперь заседаем? - Его широкое, красное лицо было добродушно. - Да, слушай, Изотов, хочу тебя спросить. Помнишь девушку, с которой ты приезжал ко мне на завод? Я вас тогда еще встретил с ней.

Он говорил о Тасе.

- Да.

- Она несколько раз приходила ко мне, хочет устроиться на работу. У нас места вообще нет, но, возможно, будет. Одна женщина собирается уходить - с этими бабами морока, то рожают, то еще что- нибудь.

- Она же в аспирантуре, - сказал Алексей.

- Там какая-то история вышла. Ушла или отчислили, не знаю. Так как ты думаешь?

- Года полтора назад она приезжала ко мне на завод, - сказал Алексей, работник она хороший.

Так вот, значит, как.

Проходили дни, а он волновался все больше и больше и не знал, что делать. Какая-то появилась надежда. Он опять стал вспоминать все. Он любил Тасю.

В эти месяцы Алексей спрашивал себя, может ли он простить ее. Простить он не мог, был оскорблен, и это чувство было самым сильным. Он знал, что не простит ее, но и не забудет ее никогда.

Но теперь что-то изменилось в нем. Кто он такой, чтобы судить ее? Почему он имеет это право - прощать и не прощать?

Алексей поехал на подмосковный завод. Зачем? Может быть, он хотел встретить Тасю, может быть, просто посмотреть место, где они были с нею.

Была зима, и он ничего не узнавал, прошел поселком до сугробов снега, за которыми начинался лесок. Тот или не тот? Мальчишки на лыжах пробегали мимо, что-то кричали. Он постоял, посмотрел и пошел обратно. Тогда дорога была пыльная, сейчас - укатанный, утоптанный скользкий снег. 'И лес не тот, и работать не могу', - прошептал он.

Он подошел к проходной. Здесь Тася сказала; 'Я вам устрою пропуск'. Она хотела ему покровительствовать, а он взял трубку, позвонил директору и лишил ее этого удовольствия. У нее сделались огорченные глаза. И сейчас, как тогда, он выругал себя. У нее была перевязана обожженная рука. Он помнил розовый платок на голове у нее. Она не могла причесываться сама левой рукой, и он причесал ее мягкие светлые волосы.

Алексей не входил в проходную и не уходил.

Вахтер давно уже следил за ним, потом выглянул из окошка, крикнул:

- Чего надо, гражданин?

Гражданин покачал головой и пошел прочь. Вахтер посмотрел ему вслед.

Алексей пошел по скользкой дороге на станцию, купил на перроне в киоске газеты, сел в электричку и поехал в Москву.

А через полчаса по этой же дороге, кутаясь в старую меховую шубу и платок, прошла Тася и тоже села в электричку.

Вскоре ему предложили поехать в командировку. Он согласился.

32

Что это было, что же это все было, спрашивала себя Тася с изумлением и отчаянием. Моя любовь, что же это все такое?

В памяти возникли обрывки того вечера. Спорят два старых директора. Русаков, улыбаясь, с раскрытой растрепанной записной книжкой, звонит 'девочкам'. Наконец, сами 'девочки', как они вошли, достойно поздоровались и сели: одна разбитная, бывалая, с быстрым черным глазом, другая... Тася не могла даже сказать, какая другая.

У нее хватило силы уйти первой. Андрей Николаевич не ожидал, был растерян. Понял ли он, что не Зоя причина, не пирушка эта на улице Горького. Понял или нет, теперь все равно. Все кончено.

Андрей Николаевич позвонил ей два раза. Он еще любил ее, так, как умел, так, как мог, любил. Наверно, он еще позвонит, но она никогда, никогда в жизни...

А ведь это была любовь.

Она думала о смерти и одновременно о том, что жить все-равно хочется. Было странно, что она выбирала хлеб, спрашивала свежие булки, допытывалась у продавщицы, какие свежее. Как будто не все равно.

- Вот покупаю булки, покупаю булки, - шептала она, - и с собой я не покончу, а как жить, я не знаю. Не хочу жить.

Тасе разрешили бывать в больнице без ограничений. Она сидела с отцом, держала его руку, задавая вопросы. Иногда внезапно замечала, как чуждо звучит ее голос, и ужасалась этому, боясь, что отец тоже заметит. Было похоже, что она когда-то выучила вопросы, которые задавала отцу, а теперь забыла их смысл, больше не знала их значения. Она силилась улыбаться. Наверно, отцу было бы легче, если бы он не видел этой улыбки, этой гримасы, означавшей улыбку. Он закрывал глаза. Он теперь часто лежал с закрытыми глазами, когда Тася сидела рядом.

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату