задний план, начинались армейские будни. Полки начали спешно приводить в порядок запущенное за время войны хозяйство, начались подсчеты и расчеты. На этой почве произошел у нас характерный в казачьем быту эпизод.
Наш Конный отряд переименован был, наконец, в штатный корпус, командиром которого утвержден был официально ген. Мищенко. Его дивизию Урало-Забайкальскую принял ген. Бернов. Приехал и приступил к приему дивизии; я сопровождал его в качестве начальника штаба. В Забайкальских полках все сошло благополучно. Приехали в 4-й Уральский полк. Построился полк, как требовалось уставом, для опроса жалоб, отдельно офицеры и казаки. Офицеры жалоб не заявили. Обратился начальник дивизии к казакам с обычным вопросом:
{216} - Нет ли, станичники, жалоб?
Вместо обычного ответа - 'никак нет!' - гробовое молчание. Генерал опешил от неожиданности. Повторил вопрос второй и третий раз. Хмурые лица молчание. Отвел меня в сторону, спрашивает:
- Что это, бунт?
Я тоже в полном недоумении. Прекраснейший боевой полк, исполнительный, дисциплинированный...
- Попробуйте, Ваше Превосходительство, задавать вопрос поодиночке.
Генерал подошел к правофланговому.
- Нет ли у тебя жалобы?
- Так точно, Ваше Превосходительство!
И начал скороговоркой, словно выучил наизусть, сыпать целым рядом цифр:
- С 12 января и по февраль 5-й сотня была на постах летучей почты и довольствия я не получал от сотенного 6 ден... 3-го марта под Мукденом наш взвод спосылали для связи со штабом армии - 10 ден кормились с лошадью на собственные...
И пошел, и пошел.
Другой, третий, десятый то же самое. Я попробовал было записывать жалобы, но вскоре бросил - пришлось бы записывать до утра. Ген. Бернов прекратил опрос и отошел в сторону.
- Первый раз в жизни такой случай. Сам черт их не разберет. Надо кончать.
И обратился к строю:
- Я вижу у вас тут беспорядок или недоразумение. От такого доблестного полка не ожидал. Приду через три дня. Чтоб все было в порядке!
{217} Надо сказать, что казачий быт сильно отличался от армейского, в особенности у Уральцев. У последних не было вовсе сословных подразделений; из одной семьи один сын выходил офицером, другой - простым казаком - это дело случая. Бывало, младший брат командует сотней, а старший - у него денщиком. Родственная и бытовая близость между офицерами и казаками составляли характерную черту уральских полков.
В последовавшие за смотром два дня в районе полка было большое оживление. С кургана, прилегавшего к штабу дивизии, можно было видеть на лугу, возле деревни, где располагался полк, отдельные группы людей, собиравшиеся в круг и ожесточенно жестикулирующие. Приятель мой, уралец конвойной сотни, объяснил мне, что там происходит:
- Сотни судятся с сотенными командирами. Это у нас старинный обычай, после каждой войны. А тут преждевременный смотр все перепутал. Казаки не хотели заявлять жалоб на смотру, да побоялись - как бы после этого не лишиться права на недоданное.
К вечеру перед новым смотром я спросил уральца:
- Ну как?
- Кончили. Завтра сами услышите. В однех сотнях скоро поладили, в других - горячее дело было. Особенно командиру N-й сотни досталось. Он и шапку оземь кидал и на колени становился. 'Помилосердствуйте, - говорит, много требуете, жену с детьми по миру пустите'... А сотня стоит на своем:
'Знаем, грамотные, не проведешь!' Под конец согласились. 'Ладно, говорит сотенный, - жрите мою кровь, так вас и этак'...
На другой день, когда начальник дивизии {218} вторично спрашивал - нет ли жалоб, все казаки, как один, громко и весело ответили:
- Никак нет, ваше превосходительство!
***
В личной своей жизни я получил моральное удовлетворение: высочайшим приказом от 26 июля 'за отличие в делах против японцев' был произведен в полковники. Ген. Мищенко представил меня еще к двум высоким боевым наградам.
В виду окончания войны, Урало-Забайкальская дивизия подлежала расформированию; оставаться на службе в Манчжурии или в Сибири я не хотел, потянуло в Европу.
Простившись со своими боевыми соратниками, я поехал в Ставку. Попросил там, чтобы снеслись телеграфно с Управлением генерального штаба в Петербурге о предоставлении мне должности начальника штаба дивизии в Европейской России. Так как ответ ожидался не скоро, - начались уже забастовки на телеграфе, и Ставка принуждена была сноситься с Петербургом через Нагасаки и Шанхай - я был командирован на время в штаб 8-го корпуса, в котором я числился давно на штатной должности, еще по мирной линии.
После той 'Запорожской Сечи', какую представлял из себя Конный отряд ген. Мищенки, в штабе 8-го корпуса я попал в совершенно иную обстановку.
Командовал корпусом ген. Скугаревский. Образованный, знающий, прямой, честный и по-своему справедливый, он, тем не менее, пользовался давнишней и широкой известностью, как тяжелый начальник, беспокойный подчиненный и невыносимый человек. Получил он свой пост недавно, после окончания военных действий, но в корпусе успели уже его {219} возненавидеть. Скугаревский знал закон, устав и... их исполнителей. Все остальное ему было безразлично: человеческая душа, индивидуальность, внутренние побуждения того или иного поступка, наконец, авторитет и боевые заслуги подчиненного.
Он как будто специально выискивал нарушения устава - важные и самые мелкие - и карал неукоснительно как начальника дивизии, так и рядового. За важное нарушение караульной службы или хозяйственный беспорядок и за 'неправильный поворот солдатского каблука'; за пропущенный пункт в смотровом приказе начальника артиллерии и за 'неуставную длину шерсти' на папахе... В обстановке после мукденских настроений и в преддверии новых потрясений первой революции - такой ригоризм был особенно тягостен и опасен.
Скугаревский знал хорошо, как к нему относятся войска и по той атмосфере страха и отчужденности, которая сопутствовала его объездам, и по рассказам близких ему лиц.
Я ехал в корпус в вагоне, битком набитом офицерами. Разговор между ними шел исключительно на злобу дня - о новом корпусном командире. Меня поразило то единодушное возмущение, с которым относились к нему. Тут же в вагоне сидела средних лет сестра милосердия. Она как-то менялась в лице, потом, заплакав, выбежала на площадку. В вагоне водворилось конфузливое молчание... Оказалось, что это была жена Скугаревского.
В штабе царило особенно тягостное настроение, в особенности во время общего с командиром обеда, участие в котором было обязательно. По установившемуся этикету только тот, с кем беседовал командир корпуса, мог говорить полным голосом, прочие говорили вполголоса. За столом было тоскливо, пища не шла в горло. Выговоры сыпались и за обедом.
{220} Однажды капитан генерального штаба Толкушкин, во время обеда доведенный до истерики разносом Скугаревского, выскочил из фанзы, и через тонкую стену мы слышали, как кто-то его успокаивал, а он кричал:
- Пустите, я убью его!
В столовой водворилась мертвая тишина. Все невольно взглянули на Скугаревского. Ни один мускул не дрогнул в его лице.
Он продолжал начатый раньше разговор.
Как-то раз командир корпуса обратился ко мне:
- Отчего вы, полковник, никогда не поделитесь с нами своими боевыми впечатлениями? Вы были в таком интересном отряде... Скажите, что из себя представляет ген. Мищенко?
- Слушаю.
И начал:
- Есть начальник и начальник. За одним войска пойдут, куда угодно, за другим не пойдут. Один...
И провел параллель между Скугаревским, конечно не называя его, и Мищенкой. Скугаревский прослушал совершенно спокойно и даже с видимым любопытством и, в заключение, поблагодарил меня 'за интересный доклад'.