- Прочь, лицемер! Любовь твоя известна... Отравить меня хощешь. Поди, не забыл ты, старче, как грабят на больших дорогах... От меня-то не утаишься... И сердце твое я знаю. Не щадило оно ни женщин, ни детей... Злохитренный предатель, седьмиглавый змий! Проклинал царя, смерти ему желал, а ныне в слуги к нему утек? Но подожди! Гроза собирается над вами... Скоро! Скоро! Народ истомился, народ ждет своего часа...
- Замолчи! - взмахнул Питирим посохом. - Каждого нашего суперника я положу в огонь!..
- Клади! - отчаянно молвил тот, пятясь к двери, и вдруг плюнул в епископа, рванув дверь молниеносно, исчез из кельи.
Питирим поспешил за ним, но его и след простыл. А идти в приказ к дьякам не хотелось. Епископ вернулся в свои покои и, задумавшись, сел за стол. На золоченой тарелке лежали 'вынутые' просфоры. Рядом - книга, которую незадолго до прихода Василия Пчелки читал епископ. На обложке: 'Артаксеркс, драма на музыке, действующая в Зимнем доме. С.-Петербург. 1718 года'.
Машинально Питирим раскрыл книгу и в раздумье застыл над ней. Воспоминания хлынули, как из разбитой чаши вино, - густые, терпкие, пьянящие.
'Степан Микулин!'
Безумная молодость, отвага, презрение к смерти, неистовство в разгуле и наслаждениях, простор южных степей, дебри Стародубья на польской границе, где в то время под предводительством разудалого пана Халецкого бушевали шайки бродяг, недовольных царем. Там Питирим познал всю горечь бродячей, одинокой, отверженной жизни. Он помнит те холодные, мокрые ночи, когда ему, вместо дома, прикрытием служили лесные землянки, а пищею овощи, воровски нарытые на литовских полях. Он не забыл свою непримиримую кровавую ненависть в те поры к царям, к православным попам. И не он ли, действительно, спал на сырой земле в глуши лесов в обнимку с Микулиным, спасаясь от стужи осенних зорь на чужой стороне? Не он ли оборонялся вместе с ним от хищных зверей в лесах литовских? И не со Степкою ли Микулиным сквернил он сельские церкви и избивал попов? Многое учинял - от себя не скроешь, да и царь об этом знает, и давно простил и забыл все. Степан думал испугать, но... никого не боится епископ Питирим... Жалко Степана!
С грустной улыбкой Питирим начал писать: 'Повелеваю сыском гораздо...' Не дописал, разорвал.
На пороге появилась Елизавета. Она была необыкновенно бледна, глаза заплаканы. До самого пола покрывала ее расшитая зеленым черная шелковая шаль.
- Святой отец... - тихо сказала она, не смея двинуться дальше.
Питирим углубился в раскрытую книгу, как будто не слыша и не видя девушки.
- Жду твоего решения...
Епископ молчал.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Елизавета, вернувшись в свою светелку около трапезной, упала в изнеможении на постель и заплакала. Питирим все выведал у нее. Все она ему рассказала: о себе, об отце, о Софроне, о людях, которые ходили к отцу и с которыми вел знакомство Софрон. Какая-то сила толкала ее на это... Черные, ласковые, полные любви глаза владыки, казалось, видели ее мысли, видели всю ее душу. Елизавета боялась этих глаз, но в то же время они ее чаровали, одурманивали.
Теперь она знает, что Софрон, действительно, в тюрьме под Духовным приказом, что он и отец сидят рядом, - преосвященный сам ей рассказал это, - знает она и то, что епископ обещал на днях их выпустить. Епископ не ради мученья, не ради надругательства, но, подчиняясь закону, посадил их в тюрьму, а теперь он хочет их освободить и больше не трогать.
Так было вчера.
А сегодня утром вызвал ее из трапезной дьяк Иван и объявил, что по приказу епископа ее должны отправить на послушание в Крестовоздвиженский монастырь.
Елизавета бросилась к епископу, но двери его покоев оказались глухи. Никто не откликнулся на ее стук. Она написала ему записку и сунула под дверь, а увидев вошедшего в покои Василия Пчелку, услышав их разговор, решила, когда юродивый уйдет, войти к Питириму и просить его об отмене приказа. Она не хочет в монастырь. Она привязалась к нему, к Питириму. Она любит слушать его нравоучения, его рассказы о разных людях, о звездах, об инородных странах... Ее ведь никто не любит. И Софрон тоже теперь должен ненавидеть и проклинать. Один он, преосвященный Питирим, близкий ее друг. Никого теперь у нее нет ближе его. Она ему все отдала: и свою честь, и благополучие, и веру, и даже отца и жениха... Вся надежда на него, на его любовь...
Но Питирим охладел, отшатнулся от нее. Чтобы его удержать, чтобы он не гнал ее от себя, она готова даже на клевету, на убийство...
Елизавета рыдала, уткнувшись в подушку, и не видела того, что позади ее стоит игуменья Крестовоздвиженского монастыря, мать Ненила. Выждав, когда девушка придет в себя, успокоится, монахиня вкрадчивым голосом сказала:
- В пресветлой обители тебя ждет покой и молитва. Собирайся, премудрая девственница. Возок у крыльца.
Епископ в этот день записал в свою 'книгу памяти':
'...Великий государь! Несть греха, которого я не принял бы на голову свою во имя укрепления мощи твоей державы, и нет такой жертвы, которую бы я не принес ради тебя. И что тебе и другим до сердца епископа? Прими дань: враги раскрыты. Замыслы их, как песок в ручье, узрел и ныне. Да клянусь и я, как и другие пастыри новой церкви, словами премудрого Феофана: 'Ты еси Петр - камень, и на сем камне созижду церковь мою...'
Пушкарю Спире, заснувшему у Дмитровских ворот, в карауле, на пушке, почудилось, что пушка с грохотом поехала в ворота, - он испуганно вскочил, но оказалось, что поехала не пушка, а архиерейская колымага с белым крестом на затылке, а в той колымаге голосила женщина...
Спиря перекрестился: 'свят, свят!'. Наяву ли? А колымага глухо простучала колесами в каменной дыре башни и вынеслась полным ходом на площадь...
У Спири и сон пропал: 'В архиерейской повозке баба!.. Чудно!' Никак эта мысль не укладывалась в голове. Уж не померещилось ли, не сатана ли с ним ночью играет? Спиря пощупал свой палаш и напустил на себя храбрость.
В окнах у епископа светил огонь. Спиря подкрался, заглянул в окно. Питирим сидел за столом в глубокой задумчивости, опершись головою на руки.
XI
Нестеров торопился в кремль. Худая пегая лошаденка, устало обмахиваясь хвостом, рывками тащила за собой возок. Обер-ландрихтер нервничал, покрикивал на возницу. Как и полагается обновленному дворянину, был одет он в бархатный с позументом камзол, в шелковые штаны - любуйтесь, православные: все немецкое, все иноземное! Купил, когда посылали в Голландию, как и прочих, ни в чем не повинных дворян, учиться. По правде сказать - только это и осталось от заграничной науки. Не прельщала Нестерова заграничная жизнь, не радовался он заграничным обычаям... Напрасно государь покровительствует немцам. Многие вельможи и весь народ ропщут на это.
Проезжая по зеленым улицам города и перемахнув с треском и звоном бревенчатый Лыков мост, Нестеров, охваченный любопытством, внимательно осматривал попадавшиеся по дороге каменные домишки. Давно ли Нижний был сплошь деревянным, а у Лыкова моста и вовсе одни пустые бугры были, обнесенные забором? А теперь - нарядная часовня и два каменных новеньких дома. Посадские гости и здесь обрастают, своими силами и догадкой начинают и здесь посрамлять убогую древность. Докатилось, стало быть! Стефан Абрамыч вздохнул и, сняв шляпу, широко перекрестился на часовню. С непривычки к слишком просторному парику чуть его не сбил: поправил, улыбнулся. Заметившие это полуголые ребятишки, чумазые, в болячках, помчались за повозкой, - строя рожи, лезут в самый возок, чертенята. Раньше этого не бывало. И народ-то, не в пример, стал озорнее. Смелые стали простолюдины.
- Вознагради! - деловито приподнявшись на сиденье, шепнул Нестеров на ухо седобородому Кузьме. Старик оживился, кивнул одобрительно головой и, рявкнув, заработал кнутом. Ребятишки шумно отхлынули в сторону, стали казать языки. Нестеров остался доволен. Когда миновали ребятишек, Кузьма снова потускнел.
Лет двадцать назад Нестеров уехал из Нижнего, и теперь многое здесь изменилось. Около кремлевской стены у Дмитровских ворот в те поры были маленькие улочки, застроенные стрелецкими хибарками; среди них - крохотная деревянная церковь с остроконечной тесовой крышей, с широким крыльцом и просторными пристройками торговых помещений. Теперь ни домиков, ни церквей, а вместо этого - просторная площадь, засыпанная песком, уложенная кое-где камнем. У самых ворот, выпучив глаза, кричит в угоду Нестерову