Он глядел на монахов своими правдивыми, кроткими глазами серьезно, без злобы, без презрения.
- Чего добиваетесь? Мало вам? И рыбный промысел в вашей власти, и бобровые гоны, и лебединая охота, и ремесла... А мужик добудет сетями четырех судаков, вы его в острог гоните. Постыдитесь, духовными людьми почитаетесь...
Дверь архиерейских покоев скрипнула, и вышел епископ.
Монахи поклонились до самой земли. Александр тоже поклонился.
- Чей этот? - указал пальцем на Александра епископ. Он был в шелковой малиновой рясе с золотым крестом на груди.
Дьяк Иван ответил:
- Начальник керженского раскола, диакон Александр.
Епископ оглядел его пронзительным взглядом. Монахи замерли, с трудом переводя дух от испуга. Они знали, что впервые сошлись двое непримиримых врагов.
- Ответы?! - грозно спросил епископ.
- Нет их. Старцы просили передать свои вопросы...
Александр подал бумагу. Питирим почти вырвал ее и стал читать. Лицо его, по мере того как он вникал в письмо керженских раскольников, делалось все суровее. Потом он вдруг улыбнулся. Красивое чернобородое лицо озарилось лаской,
- Благодарствую. Ответы я дам... Иди.
Александр поклонился и хотел идти.
- Стой! Ты куда пошел?
- На берег... домой справляться.
- Полно! - засмеялся епископ. - Погости у нас. Келья найдется... По твоему сану. Не бойсь, не обидим. Надо подумать мне, дабы с достоинством и по своему мнению ответить вам. Обожди у нас, послушай нашего пасхального благовеста... Что молчишь? Или не признаешь?
Епископ насторожился. Дьяк хитро скосил глаза на Александра с лукавой усмешкой. Монахи задвигали белками в полуулыбке.
- В яму! - вдруг, перестав улыбаться, указал на Александра епископ.
Монахи подхватили старца под руки. Дьяк Иван вынул из ящика связку цепей и пошел впереди...
Александр, гордо откинув голову, освободился от монахов и сам двинулся за дьяком. Епископ неподвижно смотрел ему вслед.
III
Матерый кот, обнюхивая камни, брезгливо, с выбором, опускал наземь лапы. В репейниках мелькала его усатая морда. Приблизился к решетчатому окошечку земляной тюрьмы, потерся пушистою шерстью о железные прутья и, блаженно закрутив хвост, проследовал дальше.
Железо, соединившее Софрона неразрывно с мокрой, осклизлой стеной, лязгнуло; парень потянулся к своему рыжему приятелю, навещавшему его каждодневно. Видно: большой двор, весь в траве, белую каменную стену, за ней купол соборной колокольни. Посредине двора, под навесом, громадный возок, в котором епископ совершает свой объезд епархии. Черный, с выточенными из клена колесами, высокий, горбатый от вздутого над сиденьем кожаного верха, а на задах - продолговатый белый крест во всю стенку. Сюда и пошел, облизываясь, кот. Прыгнул внутрь и пропал.
Палит солнце. Благодатное тепло вливается даже в темничную яму. Слышится несмолкаемый пасхальный трезвон.
Вчера один из приставов, скрытый раскольник, дал Софрону нож 'приять смерть'. Жизнь потеряла цену. Тяготила многих. Мечта о смерти витает в подземелье, как некая незримая птица. От ее крыльев холодно. И тянется откуда-то, словно из могилы, нудная, глухая песнь, застревая в паутинах под сводами:
...В леса темные из палати
Иду я в светлые обитати.
Гряду из граду в пустыню,
Любя зело в ней густыню.
Меня сей мир не прельщает,
Народ он отягощает...
Прислушиваясь к этому пенью, Софрон с горечью думал: 'Всуе чахнет мужицкая сила'. И он ясно представил себе на необъятном пространстве Руси мрачное полчище изб, словно дым, источающих из себя мысли о смерти. Томила жестокая ненависть Софрона. Он вспомнил слова Димитрия Ростовского, сопричисленного, по слабоумию или воровским расчетам, а может и по ошибке, православною церковью к лику святых. В дни Петрова же владычества он говорил:
'Вся мысль богатых - ясти, пити, веселитися на лета многа. Егда же яст - убогих труды яст, а егда пиет - кровь людскую пиет, слезами людскими упивается: от того бо имения яст и пиет, которое из ног людских правежами* выломано... Кто честен? - богатый. Кто бесчестен? - убогий. Кто благороден? - богатый. Кто худороден? - убогий. Кто премудр? - богатый. Кто глуп? - убогий. Богатого, самого глупого, умным между простонародными человеки творят; убогого и нищего, если бы был и совершенно умен и прямой философ, глупым считают, потому что нищ. Богатый богатеет - нищий нищает; богатый пиет, отолстевает от многопития и роскоши, а убогий сохнет от глада и печали...'
_______________
*аПараааваеажа - взыскание долгов, налогов, пени с истязанием.
Софрон любит жизнь. Он хочет жить; нож приберег для другого дела... Его ум светел и ясен. Его широкая грудь сильна и еще долго выдержит пытки; мускулы крепки, как железо, а руки смогут владеть оружием не хуже, чем у любого солдата. Дважды его приковывали к стене и дважды разрывал он цепи, приводя в содрогание чернорясных тюремщиков. Крестились, окаянные, от ужаса, бежали за кузнецом и снова ковали. Жгли огнем, а никакой вины не сыскано.
Из Питербурха в прошлом году Питириму прислано было письмо: 'выберите немедленно из греко- латинской школы лучшего из ребят, высмотря гораздо, который поострея' для обучения навигационному делу в Голландии. Выбор епископа остановился на нем, на Софроне, а он ехать не захотел, отказался. Это было год назад. Насильно его не стали посылать. И бросили в каземат не за это. Другую вину нашли: раскол. А в расколе он не винится - признает, как и все православные, трехперстие, троение аллилуйи, новые иконы и новые книги. Напрасно заставляют его объявить себя раскольником. Он не раскольник. На днях дьяк сказал: 'Кнут - не бог, а правду сыщет'. Какую им нужно правду? Питирим норовит чего-то допытаться, на словах считает его еретиком, а по глазам видно другое.
Правда?! Конечно, она есть, и за нее готов умереть Софрон. И жить ради нее - большое счастье. Филька-кузнец рассказал ему накануне ареста о макарьевских беглых, о том, что им нужен начальник, чтобы счастье приносили они мужикам, а убыток - боярам и властям. Надо силу их направить для пользы, а не на разорение поселян. Софрон понял Фильку, понял тот блеск в его глазах, который загорелся, когда он рассказывал о единодушии керженских лесных жителей. Он понял и то, почему мужики последнюю деньгу свою хотят отдать ему, Софрону.
На каждой пытке Питирим припутывает новых людей, неведомых, незнаемых, добивается оговора.
Но еще крепче теперь Софрон. Еще сильнее его тянет на волю.
Привели сегодня нового колодника. Вот он лежит, спит тут же, на сене. Борода большая, глаза холодные, недоверчивые - говорить не любит, только нет-нет вздохнет и перекрестится. Его били безо всяких вопросов. Он, склонив голую, сухую спину и стиснув зубы, кротко подчинялся. Чернорясные палачи ушли.
Лицо Александра было лицом победителя, он гордо осмотрелся кругом, что и показалось Софрону обидным.
- Да будут прокляты, - сказал парень, - убогие христолюбцы, угрозой смертности истину проповедующие! Чего ради похваляешься? Чего?
Старец с жалостью взглянул на Софрона.
- Ах, сын мой! Не страшись страху тленного, но убойся ты огня вечного. Вот что. Ох-ох-ох! 'Блажени есте, егда поносят вас, и изженут, и рекут всяк зол глагол на вы, лжуще мене ради... Радуйтеся и веселитеся, яко мзда ваша многа на небесех'.
Софрон отвернулся, не стал больше с ним разговаривать.
Было тихо, только в соседнем каземате уныло причитал, волнуясь на цепи, приведенный в подземелье сегодня другой узник. Софрон хорошо его знает. Тот же пристав шепнул: 'Купец Овчинников'.