Вместо отрадных вестей - огорчения. Сосед, старец Александр, упрямый блюститель 'древлецерковного благочестия'; с ним и говорить не хочется.
А другой, до него был, - еще хуже: колотил в дверь кулаком несколько дней сряду, а когда к нему являлся пристав, умолял его:
- Веди меня перед судей, служивый, веди. Я болен - умереть могу, надо покаяться.
- Не поведу без приказа, - отвечал пристав.
А потом он не стал стучать. Притих. Пристав пришел, посмотрел и покачал головой: 'умре'. Позавчера его вынесли. Целые сутки Софрон провел наедине с мертвецом.
И так за днями дни, безмолвные, бесцветные...
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Очнулся ночью Софрон от неприятного ощущения. Крысы забегали в подземелье. Грызуны осмелели, привыкли к закованным в кандалы людям. На безволии и связанности человека построили они свое веселье. И Софрон невольно приравнял их к князьям мира сего: боярам, чиновникам и попам. Задавили они убогую крестьянскую Русь, закованную в цепи, а на ней, как крысы, сидят и веселятся все эти подлые ловкачи. Вчера в подземелье попал листок, а в нем приказ губернатора Ржевского: 'От помещичьих людей и крестьян доносы и изветы на господ своих не принимать и им верить не должно, просители же так, как и сочинители, наказываются кнутом и ссылаются в вечную работу'.
Ночь бестелесна, пуста, как и тогда, когда его привели сюда. Так же мертва в решетчатом окне колокольня; надворные постройки Духовного приказа кажутся гробами на черном звездном небе; Млечный путь - осколками разбитой веры. И с дуновением горней свежести, ровным, как дыхание, вливается в жилы Софрона безмерная горечь: 'Овчинников - отец Елизаветы! Безжалостный ростовщик!' Не он ли разбил их счастье? Не захотел отдать дочь за никонианца, а тем более за бедняка. А разве оба они не валялись у него в ногах, и разве не укорял он его нищетою, Пономаревым родом, неравенством сего брака? А теперь и он, так же как и Пономарев сын, сидит на соломе, связанный цепями, поруганный, опозоренный.
И вспомнил Софрон стихи Горация:
О, если б презирать ты деньги был силен!..
'Елизавета! Не ты ли наполнила ненавистью к золотому тельцу мое сердце?' - думал Софрон, в звоне цепей расправляя богатырские мускулы.
Ох, вы, зорюшки-зори!
Не один год в поднебесье вы зажигаетесь,
Не впервой в синем море купаетесь,
Посветите с поднебесья, красные,
На дни наши на ненастные...
И, глядя на освещенного луною старца Александра, Софрон полным голосом запел песню, в которой говорилось, что впереди - жизнь. Есть солнце, есть вольная волюшка, есть широкая матушка-Волга, есть много сильных и смелых людей... Ночь ожила перед ним, наполнилась яркими видениями.
Старик, проснувшись, облокотился подбородком на колени, с удивлением стал слушать слова молодецкой песни, и показались они ему крамольными, греховными... Он громко в темноте вздохнул:
- Не к добру распелся, парень!
- Не страшно быть пленником тюрьмы, старец Александр. В тихой твоей дикости и покорстве больше страха, больше горя. Не учи уходить от суеты и бури. Человек может солнце взять рукой. А ты учишь быть безгласным червяком... Не надо! Не мешай!
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
IV
По Большой Муромской в Нижний прикатил некий боярин. Прикатил вечером, когда посадские уже собирались спать. Бубенцы внезапно зажгли в сонных уличках такое любопытство, что кто в чем был, так в том и выскочил на улицу. Ямщик в шляпе с кудрявыми перьями дико гикал на сытых коней. У нижегородских зевак дух захватило.
Комары с жадностью кинулись на теплое людское тело - бабы и девки чесались с визгом и гримасами, кружились и приседали, а с улицы идти не хотелось. Даже и тогда, когда тройка в облаках пыли исчезла вдали, за Почайной-рекой, они стояли, бесстыдницы, разиня рты и ахая:
- Что за боярин? Ой, ой, ой! Уж не напасть ли какая?!
Вдали, за Волгой, зарево над лесами. Поджигатели объявились, и не только в лесах, а даже и в самом преславном Нижнем Нове-Граде. Несколько лет назад спалили часть Благовещенского монастыря, против Кунавинской слободы, в полугоре над Окою.
О пожарах нижегородских, особенно о большом пожаре, опалившем город со всех сторон четыре года назад, по-новому - в тысяча семьсот пятнадцатом противу рождества христова - был осведомлен даже сам царь. Присылал людей для сыску.
Недолго Нижний отдыхал от огня. На днях снова запылало. Кроме Благовещенского монастыря, хватило полымем и торговые зимовья. Перекинулось на амбары; угрожало 'запасным хлебным магазейнам'. Вот бы была беда! Царь на случай неурожая сложил запасное зерно в Нижнем, Орле, на Гжатской пристани, в Смоленске, Брянске и в других местах. Поплатилось бы головою многое множество людей. Ничего, обошлось благополучно, только, на диво всех глазевших горожан, внизу, на Оке, судно с мукою и людьми полыхнуло. Да так, что ничего и не осталось.
О горе! о напасть! - каждый год 'красный петух'. Тщетно ищут виновников. Кто они? По обыкновению кивают в сторону керженских и ветлужских лесов - 'там-де много разного незнаемого люда' и раскольников нераскаянных тьма-тьмущая, и голь кабацкая есть.
А сыск бургомистра Пушникова якобы имеет подозрение и на мордву, которая повадилась-де ездить на богомолье в Благовещенский монастырь, а народ мордва, известно, скрытный и мечтать любит. О чем его мечтание, допытаться невозможно даже огненным калением.
Так и сяк судили и рядили у своих домов мирные, напуганные этой тройкой, горожане.
К комарам прибавились жуки-жужелицы; со всего размаха щелкали камнем в лоб, гудели, 'аки дьяволята', и падали, царапаясь, за ворот, под рубашку. Как не взвизгнуть!
Однако пора по домам.
И решили, - хочешь, не хочешь, а тройка всенепременно из Питербурха, и, безусловно, с каким-либо новым царским указом, и, конечно, во всем расплатятся теперь посадские тяглые: купцы, мещане и монастырская братия (ее тоже не милуют). А деньги за пожары, конечно, опять ненасытному вельможе князю Меньшикову.
Никто его, батюшку, не видал (век бы и не видеть!), а только слыхали, но денежки отправляй важному вельможе в срок с особо выбранными гонцами дважды в год. А это ой-ой как много!
Навздыхались, наохались бородатые и, почесываясь с великим усердием и позевывая в ладони, обидчиво поползли в свои норки-домики. Утро вечера мудренее.
Нижний засыпал тихим, покорным сном. Рассыпались звезды над лесистыми Дятловыми горами, на которых примостились домики и церкви Нижнего, окружая древний зубчатый кремль. Застыла недвижно ширь Оки, обнявшейся с Волгой. С колокольни строгановской церкви на Рождественской поплыли певучие звуки часов. А над лесами Заволжья росло, надувалось, мрачно колыхаясь, жуткое багровое зарево.
Не ошиблись, оказывается, мелкие нижегородские людишки, все эти хлебники, калашники, блинники, харчевники, ютившиеся в ветхих хибарках по окраине, - народ черный, а дальнозоркий. И недаром говорится здесь: 'Лежи на боку, а гляди за реку'. Едут в Нижний новые люди, не забывают, - из разных мест. По улице идучи, хоть и шапки не надевай. Начальства объявилось - не счесть! И все в зеленых мундирах, да еще с красными отворотами, да в закрученных париках, и глазами на людей не глядят, а по щекам будто хлещут. Страсти!
'Так и есть! Еще одного принесло: обер-ландрихтера Стефана Абрамыча Нестерова. Главный судья по Нижнему будет. Вот уж истинно: 'семеро капралов над одним рядовым'. Втихомолку душу отвели, все-таки, посудачили по дворам, а на ночь, на всякий раз, покрепче ставни заперли, да богу побольше, чем всегда, перед сном помолились. За последнее время сверчки, тараканы и мыши поперли из дому, а это не к добру. И до чего бегут, насильно не сдержишь, так и сигают. Знай: или еще пожары, или иная какая вещь.
Э-эх, жизнь-то была раньше, и что стало теперь! Жили-были стрельцы. Народ свой. Ходили на Нижний и Верхний базары с женами, с корзинами и мешками, колотились в яростной 'любви к господу богу' медными лбами в монастырях об пол, торговали тайно брагой, медом и пивом и сами пили изрядное количество, с чувством и беззаботностью. За это некоторых сажали - не отбивай, мол, у казны дохода. Но и тут была отговорка. 'Бог не без милости'. Ссылались корчмари на недостачу вина. Государевы винокуры-де на всю Нижегородскую область выкуривают около двадцати тысяч ведер, а требуется сто тысяч (так выходило по расчетам записных 'питух'). Возникали споры, разговоры, переписка. Служилые люди, писаки, хвастались: