попытки приобщить его к высокой культуре. Они провоцируют его. Он чувствует, что из этой культуры можно было бы извлечь кое-что полезное, но если он уступит мне, то вынужден будет признать: он сделал неверный выбор.
Я оказалась не готова к его бешеной реакции. Не нашлась что ответить. Я ведь хотела только ближе познакомиться с ним, надеялась отыскать звездочки для построения между нами моста. Золотые звездочки, которые доставались ему за успехи в учебе.
Я выскочила от Бенни со слезами жалости к себе. Ну почему он все понял неправильно?
Разумеется, дело обстояло с точностью до наоборот! К шести утра — после четырнадцати чашек чая — мне стало ясно, что это я все перевернула с ног на голову. Девочкой я привыкла получать в школе золотые звездочки и наклеивать их в тетрадку. Привыкла к маминым похвалам. Теперь умница Дезире возжелала озарить его деревенскую тьму Светом Просвещения. Хотя, по справедливому замечанию Бенни, понятия не имела о том, какие требования предъявляли к нему родители. Знала лишь, что они умерли и что он развел на их могиле целый питомник.
И вдруг я безумно заскучала по собственной маме. Мне так захотелось повидаться с ней, что я даже немного заскучала по папе. А еще я заскучала по фамильному дубовому столу, за которым когда-то, старательно выговаривая непривычные звуки, читала маме вслух английские книги. Сама она английского не знала, однако каждое лето организовывала для меня языковую поездку в Англию. А когда я, поминутно спотыкаясь, впервые сыграла сонатину Моцарта, мама расплакалась. Она все не могла решить, кто из меня выйдет: концертирующая пианистка или лауреат Нобелевской премии?
А из меня вышла библиотекарша — с низким жалованьем и несколькими сотнями тысяч долга, который надо отдавать за учебу. Правда, разносторонне образованная. На пианино я больше не играю, зато теперь освоила «Жни да жни овес» на губной гармошке. Не мне указывать Бенни-Богачу с Рябиновой усадьбы, как ему жить.
На другой день я не подходила к телефону. Боялась, что звонит Бенни. Впрочем, я еще больше боялась, что это окажется не он, поэтому взяла на работе трехдневный отпуск и сообщила папе: я еду к нему.
Некоторые люди совершенно точно знают, в какую минуту почувствовали себя взрослыми. Мэрта утверждает, что повзрослела, застукав мать в постели с рыжим соседом. У них в семье рыжая только сама Мэрта.
Я же обрела зрелость за эти три дня в родительском доме.
Не могу сказать, что мне открылись какие-то семейные тайны. Если они и существуют, то погребены под слоем материкового льда. Не могу сказать, что произошло нечто из ряда вон выходящее. Папа скрепя сердце пропустил заседание клуба «Ротари» и развлекал меня жалобами на отвратительную работу сотрудников социальной службы, помогающих ему по хозяйству. В промежутках между жалобами он молчал. Не задал ни одного вопроса про мою жизнь, о маме бросил лишь: «Там, где она теперь, хотя бы хороший уход! Только у меня нет сил бегать туда с посещениями, а на тебя она рассчитывать не может!» Неправда, подумала я, она может рассчитывать на меня — во всяком случае, в ближайшие дни. Я пойду к ней, и буду держать ее за руки, и проверю, так ли это замечательно, как было прежде.
Я навещала ее все три дня. В одно из посещений она спросила: «У тебя что, милая, сегодня окно в школе?» Из остальных ее пространных речей я понимала очень мало. Мамина голова стала вроде телефонного коммутатора, который неверно соединяет линии.
На обратном пути я подумала, что, если бы мне понадобилось заполнить в анкете графу «Ближайшие родственники», я бы запросто могла оставить ее пустой. А если я сейчас по ошибке открою дверь не в туалет и вывалюсь из поезда в темноту, мир едва ли изменится.
36
Много дней подряд я изматывал себя работой, только бы не быть дома, когда зазвонит телефон. Я даже начал валить лес, хотя обычно стараюсь не заниматься этим в одиночку: слишком много знаю лесорубов, которые либо не смогли выбраться из-под упавшего не в ту сторону ствола, либо вынуждены были ползти из леса с отпиленной ногой. А еще я думал: если со мной что-нибудь случится, кто поместит в газете некролог? И перед глазами возникал самый длинный в мире некролог, подписанный 24 коровами (честь по чести, с кличками и номерами).
Не скажу, что я совсем сирый и бесприютный. Скоро Рождество, и мне поступило штук десять приглашений от разных людей праздновать его с ними. Во-первых, от родственников, но они живут далеко и должны соображать, что я не могу нагрянуть к ним с коровами. Еще меня приглашало несколько семейств из деревни. Например, бездетные пожилые супруги, которые были материными ближайшими друзьями: если я приду на Рождество к ним, они будут вне себя от радости и станут меня всячески обхаживать. Ну и, понятное дело, Бенгт-Йоран с Вайолет, которые считают само собой разумеющимся, что я завалюсь к ним. Видимо, так тому и быть, тем более что рождественский стол Вайолет — это тебе не хухры-мухры.
Я старался не думать о том, что мог бы красоваться у елки перед Креветкой. И закусывать покупным холодцом из пластиковой коробки… если не идиотской чечевичной похлебкой!
Обычно мы с мамашей звали родню к нам. Так было еще в прошлом году, когда мать отпустили на праздники из больницы, а тетка Астрид и моя двоюродная сестра Анита навезли полные багажники еды. За столом собралось одиннадцать человек. Все знали, что это материно последнее Рождество, тем не менее мы повеселились на славу. Анита работает медсестрой в окружной больнице, а раньше много лет вкалывала в Швейцарии. Она рассказала массу историй об этой стране, после чего начала травить разные байки, смешав в кучу воспоминания юности, затасканные семейные шутки и всякие небылицы. Мы катались со смеху и потом, когда дядяюшка Грегер исполнил свой коронный номер — подражание Эверту Тобу[18]. Ближе к ночи матушка хитро сказала: «А теперь надо нам, старикам, избавить молодежь от своего присутствия». Под молодежью она, ясное дело, имела в виду нас с Анитой. И мы до полпятого утра чинно-мирно просидели с ней за коньяком вперемежку с рождественским сидром, и Анита рассказала про аборт, который сделала от женатого швейцарского врача.
В этом году у меня не было ни малейшего настроя украшать дом к Рождеству. Угрюмо сидя за кухонным столом, я только оглядывал творившийся вокруг разор.
Мамашу он бы привел в ужас. Дом постепенно приходил в запустение, в нем уже пахло заброшенным хутором… если не ночлежкой. Я, конечно, заменил водосточные трубы и покрасил террасу, но не представлял себе, с какой стороны взяться за наведение уюта внутри. О том, чтобы украшать к празднику собственную комнату, не хотелось и думать. Чистоту я еще кое-как навел, а крахмалить салфеточки и развешивать кругом подзоры с рождественскими гномами, как это делала каждый год мать… нет уж, увольте.
Материны старички друзья подарили мне два худосочных розовых гиацинта в пластмассовой корзине и огромную коробку шоколадных конфет «Аладдин» (кроме всего прочего, потому что я скосил летом траву на их делянке). А еще я купил на распродаже фирменных красных свечей, отыскал дома несколько подсвечников и расставил везде горящие свечи. Теперь можно было не смотреть на окружающий бардак. Телевизор я перетащил из залы в кухню, и стоило мне прийти домой, как я врубал его на полную мощность, особо не прислушиваясь к праздничному гвалту, доносившемуся из того утла.
За два дня до Сочельника, часов в десять вечера, позвонила Креветка.
— Это я. Можно мне на Рождество к тебе? — спросила она.
— Ясный перец, можно! — сказал я и на другой же день съездил за ней в город.
37
Меня пригласила на Сочельник Мэрта с Ненаглядным. Ненаглядного, как уже сказано, зовут Робертом. Мэрта называет его Робертино, Бобби или «этот проклятый Боббан-Таракан» — в