ярмарки сельскохозяйственной техники). Я сходил к парикмахеру, чтобы он чуть-чуть привел в порядок мою паклю, и, обрядившись в чистую рубаху, джинсы и старую кожаную куртку, болтался по кабакам и клеил девиц. И, коль скоро мне было начхать на их мнение обо мне, пользовался куда большим успехом, чем когда-то Бенни-Кавалер. Некоторых я даже приволакивал домой — всегда не больше одного раза. Не скажу, чтобы я находил в них утешение: все казались мне на одно лицо. Впрочем, мои художества и не вгоняли меня в еще большую депрессуху. По крайней мере, я убеждался, что на свете есть другие женщины.
Затем я прекратил вылазки: дело шло к весенней страде. Я вкатывал по восемнадцать часов в сутки и однажды, свалившись без чувств в котельной, понял, что так продолжаться не может. Я похудел на семь кило и заработал гастрит. Чтобы совладать хотя бы с ним, позвонил Аните и попросил ее вечером заехать. При виде меня она всплеснула руками.
— Не будем попусту тратить слова, — сказал я. — У тебя есть лекарство?
Спустя неделю Анита взяла отпуск.
— В больнице бывают только рады, если его можно давать не летом, — заметила она.
И тут же вселилась в материну комнату. Анита ублажала мой желудок вареной рыбой и протертыми супами и массировала мне спину, когда я до одиннадцати вечера не слезал с трактора, распахивая поля. Она набила продуктами холодильник и морозилку, взяла на себя стирку и уборку, повесила в кухне занавески и помогала мне с пробной дойкой. Вечерами, пока я читал «Ланд», вязала. Разговаривали мы в первое время мало.
Ощущение было такое, словно у тебя раскалывалась голова и ты заглотнул две таблетки аспирина. Боль постепенно стихает, остается лишь слабое напоминание о ней, с которым можно жить дальше.
В третью неделю я начал кое-что рассказывать. Анита больше помалкивала, только кивала и поглядывала на вязание, чтоб не спутать петли. Вот и хорошо: вздумай Анита высказываться о Креветке, я бы ее погнал.
На четвертой неделе она перебралась ко мне в спальню. Фанфар слышно не было, Анита выполняла роль бани, когда ты зарос грязью и ломит все кости. Ощущения не сногсшибательные, скорее приятные.
Дезире я ни разу не звонил, на кладбище не ездил. Надеялся, родители меня поймут.
После нашего расставания было несколько вечерних звонков по телефону. Я знал, кто это может быть, и не отвечал. Иначе я бы снова помчался к ней.
51
Всякий создает себе ад из самого для него страшного. У средиземноморских народов ад был вечным пеклом, северяне представляли его как царство мороза и безмолвия.
Я подвергала себя адским мукам, на манер фильма прокручивая в голове все упущенные возможности и совершённые мною ошибки.
Через неделю после прощания на кладбище до меня дошло, что это всерьез. Только через неделю. Вечером я позвонила Бенни, пытаясь снова наладить связь. Он не подошел к телефону, и я поняла, что человек избегает меня.
Тут-то перед глазами и закрутился фильм. Сначала шли кадры того, как Бенни показывает мне планы переустройства дома. Чем больше я их просматривала, тем больше уясняла себе, что превратилась в Дональда Дака — гадкого, деятельного Дональда Дака, который все знает лучше всех. Я говорила: «мы» не должны торопиться и должны приспосабливаться, — а имела в виду, что приспосабливаться надо ему, Бенни. Я придумывала разные решения, но неизменно исходила из того, что идти на жертвы должен он (фактически не думала о нем). Я пребывала в полной уверенности, что раз домогаются меня, выбирать мне. Каких-нибудь две недели назад я не знала, чего хочу и чем согласна пожертвовать сама. Скорее всего, ничем.
Не зря Инес сказала: «Ты была не похожа на себя. Раньше я тебя такой не видела». Да, я испытывала необыкновенные чувства, и она — в отличие от меня — уловила это. Теперь мое увлечение так дало мне по башке, что я две недели просидела на бюллетене.
Я не пропускала учебу или работу по болезни со времен гимназии. Накупив йогурта, хлеба и яиц, я добрела домой и больше никуда не выходила, все крутила свой фильм. По нескольку раз в день надевала куртку — и вешала ее обратно в шкаф.
Эти две недели запомнились мне прежде всего перепадами настроений.
Временами меня обуревала злость на Бенни: он ведь тоже, черт бы его побрал, не желает поступиться ничем из своей жизни! Я, видите ли, должна переехать к нему, чуть ли не сразу бросить работу, ходить по струнке — вплоть до того, что согласиться отдать в руки Вайолет своего ребенка. Сам же Бенни пока не пожертвовал ничем. Сделал одну-единственную уступку — ремонт в спальне, и то даже не подумал спросить о моих желаниях. Упрямый. Своенравный. Требовательный.
В тот вечер я снова позвонила ему — чтобы отругать. Он опять не подошел к телефону. Негодяй…
А временами я подползала к зеркалу и видела свое зареванное лицо. Женщинам с моей внешностью нельзя плакать: при белесых ресницах еще и красная, опухшая физиономия. Я уродина, говорила я себе, никто, кроме Бенни, не разглядит во мне ничего хорошего. А он не только разглядел, но и показал мне. Благодаря ему я обернулась красавицей… теперь же его колдовские чары рассеялись.
В тот вечер я опять позвонила Бенни — выплакаться и молить о снисхождении. После двух-трех гудков я бросила трубку. Еще не хватает стать сопящим плакальщиком Стеном!
Больше я звонить не пробовала. Метания от одного образа Бенни к другому продолжались. То я представляла его себе в лесовладельческой кепке… или громко хлебающим суп… или со своим просторечным выговором бросающим мне излюбленные фразы консерваторов. А то видела его совсем иным. Вот он хохочет на крыльце Рябиновой усадьбы, жесткие вихры торчат в стороны, на коленях кошка, которую он гладит. Вот его мускулистые руки мечут сено в гигантские стога…
И я опять плакала и выводила строку за строкой в синей записной книжке. И, в зависимости от настроения, то вытаскивала из розетки телефон, то снова включала — в ожидании звонков, которых, как я знала, не будет.
Еще я помню, что минуты тянулись невыносимо медленно, их было слишком много для каждого часа и суток. Я постоянно смотрела на часы. И с трудом заставляла себя съесть хотя бы йогурт. Однажды, когда мне почудилось, что наступает острое истощение, я, зажав нос, влила в себя одно за другим три яйца. В основном я выживала на бульоне.
Такого кошмара со мной не творилось даже после смерти Эрьяна. И я не стыдилась перед покойным, который теперь вовсе изгладился из памяти.
Помочь мне перекантоваться могла бы Мэрта, но ее отправили в санаторий в Смоланде. К тому же пережитое ею было неизмеримо хуже того, чем мучилась я, — если ад может быть «хуже» или «лучше».
Так что я плакала и за нее. Через две недели я потащилась на работу. В библиотеке считали, что у меня был сильный грипп. Справку от врача видел один Улоф, который тут же сказал: если я хочу с кем-то поговорить, он всегда пожалуйста. Я знала, что разговор пошел бы мне на пользу, но не приняла предложение.
Я с головой ушла в работу, и это было прекрасно. Мое самочувствие хотя бы отчасти напоминало прежнее, только если у меня не было свободной минуты. Стоило мне вернуться домой (или даже пойти одной обедать), как с лицом начинали происходить всякие странности. Казалось, оно сложено из деталей конструктора и того гляди распадется на части. Ночью я, естественно, маялась бессонницей и перебирала в голове всё, чего мы с Бенни не сделали и уже никогда не сделаем. Каждую ночь придумывалось что-то новое. И конца этому занятию не предвиделось.
52
На днях я ездил в город и углядел там Дезире — впервые с тех пор, как мы расстались. У нас здорово потеплело, и она сидела за столиком уличного кафе. Не одна, с худым седоволосым мужчиной. Они склонились друг к другу и были увлечены разговором. Рядом лежала стопка книг. Я прошел совсем близко и