помойку, но тропа обошла его по краю и исчезла в конце деревянного настила, уложенного на деревянные сваи чьей-то доброй рукой и протянувшегося на пару саженей над водой. Летом здесь обычно не протолкнуться от купающейся ребятни, а сейчас было тихо, зябко и сумрачно.
Над горизонтом уже взошла луна. Ее отражение качалось в темных водах котлована, словно желток от разбитого яйца на щедро политой маслом чугунной сковороде. Из прибрежных кустов наносило падалью и прочими отвратительными запахами помойки. На ближайшей сосне завозилась какая-та птица. Сухая хвоя и прошлогодние шишки прошелестели за его спиной, птица что-то сердито пробормотала, ударила крыльями, и вновь все звуки исчезли, словно утонули в этой вязкой, как болото, тишине.
Песик на его руке вздрогнул и завертел головой, напоминая о себе. Он спустил его на землю, и тот юркнул за куст. Через пару мгновений он появился, но хозяин не обратил на него внимания. Наклонившись, он что-то выглядывал на земле. Это «что-то» оказалось грязным кирпичом. Хозяин взвесил его на ладони, постоял некоторое время в раздумье, затем достал из кармана бечевку, аккуратно перевязал кирпич крест- накрест и свистом подозвал к себе песика. Тот подскочил к нему и резво заплясал возле его ног, подпрыгивая и поднимаясь на задние лапы. Малыш Арто промок от ночной росы, озяб и просился домой.
Хозяин взял его под мышку и, не выпуская из рук кирпича, двинулся, но не по тропинке, а на шаткие мостки, которые скрипели под его шагами, и, казалось, ступи он чуть тверже, они обрушатся вместе с ним и собакой в воду. Но он вполне благополучно достиг конца настила.
С десяток секунд постоял, вдыхая прохладный воздух. Здесь он был заметно чище, чем на берегу. Затем опустил песика на доски, отчего тот негодующе заскулил и принялся карабкаться к хозяину на руки. Но тот оттолкнул его и, присев на корточки, привязал конец бечевки к ошейнику. Выпрямившись, подхватил Арто левой рукой, кирпич – правой и, отведя их в сторону, с размаху бросил в воду. Песик коротко взвизгнул, одновременно с громким всплеском, с которым вошел в воду кирпич, и тоже исчез под водой. Его хозяин некоторое время всматривался в воду, потом снял висевшую на локте трость, ткнул ею в мутное светлое пятно, проступившее у самой поверхности, нажал, и пятно медленно ушло вглубь. Постоял еще мгновение, вглядываясь туда, куда только что кануло маленькое шустрое создание с носом-пуговкой, поправил сбившуюся шляпу и молча отправился в обратный путь.
Правда, назад он добирался дольше: пришлось обойти стороной блуждавшего в кустах пьяного мужика, вдобавок, видимо на погоду, разболелась нога. Поэтому на крыльцо дома, где он снимал квартиру, хозяин Арто поднялся, с трудом подтягивая ногу и держась за перила.
Всю ночь он рвал какие-то бумаги, письма и жег их в печурке. Затем снял со стены несколько фотографий, долго смотрел на них, потом тоже бросил их в печь. И пристально наблюдал, как они корчатся в пламени и как огонь вгрызается в изображение женского лица, съедая его без остатка.
К утру он перешел за стол, зажег свечу и придвинул к себе несколько листов бумаги. Перо оглушительно скрипело в окружавшей его тишине. Писал он медленно, но почти без остановки, изредка переводил взгляд на окно и лишь единожды на более темные пятна на стене – следы сожженных фотографий.
Писать он закончил только тогда, когда за окном проклюнулся робкий серенький рассвет, гора Кандат накинула на себя розовую косынку, а неподалеку, верно на соседней улице, затеяли утреннюю перекличку петухи.
Он встал, разложил листки бумаги на две аккуратные стопочки, взял с полочки два конверта, вложил туда исписанные листки, запечатал их, подписал и приставил к подсвечнику. Теперь всякий, кто зайдет в его комнату, первым делом обратит внимание на эти два конверта.
Спал он не больше двух часов и проснулся от стука в дверь: коридорный принес самовар. Но завтракать он не стал. Вновь достал из шкафа свой парадный костюм, нацепил бабочку, но к зеркалу не подошел. Затем выдвинул ящик комода, поднял стопку простыней и вынул револьвер. Крутанул барабан. Все пять пуль на месте. Четыре – им! Пятая – себе! Впервые за последнее время он улыбнулся, вернее, ему казалось, что он улыбнулся. Узкие губы слегка растянулись, отчего лицо исказилось в жуткой гримасе, потому что глаза по- прежнему смотрели холодно и отрешенно и жили словно отдельно от своего владельца.
Он вновь крутанул барабан, но медленнее, чем первый раз. И опять две фразы, как кастаньеты, прозвучали в его ушах: «Четыре – им! Пятая – себе!» И они будут его сопровождать до самого конца: Че- ты-ре им! Пя-тая – се-бе! Че-ты-ре им! Пя-тая се-бе!
Револьвер он положил в правый карман, затем взял с той же полки, где лежали конверты, небольшой нож с треугольным лезвием и рукояткой, обмотанной сыромятной лентой. Этот нож, острый, как бритва, он купил на днях за червонец у одного босяка на Разгуляе, там же он приобрел пистолет. Такими ножами сапожники играючи разрезают толстенную подошву и самую задубелую кожу. Но на этот раз ему будет противостоять тонкая девичья шейка. Ткни в сонную артерию, и все!
Он вдруг представил, как потечет по его пальцам теплая кровь, и, судорожно сглотнув, положил нож в левый карман...
Глава 25
В старом театре готовились к последней репетиции. Генеральную проведут вечером, но уже на новой сцене. Обычная суматоха на этот раз была лишена радости и той атмосферы праздничности, которая всегда предшествует премьерному спектаклю. Нервничали актеры, исступленно ругался Турумин, рабочие сцены то и дело что-нибудь роняли, суфлер опаздывал, а пожарный приставал ко всем с вопросами, куда подевался багор с пожарного щита.
Лиза, бледная и напряженная, сидела в гримерной. На этот раз она была в костюме Луизы Миллер, в фартуке и чепце. Она старалась не смотреть в зеркало, чтобы не видеть свою испуганную и, как ей казалось, подурневшую физиономию. Одно радовало: Алеша ни на шаг не отходил от нее, что-то внушал ей, объяснял, и она наконец решилась и пригласила его на вечер. Она знала, что Анастасия Васильевна уже отослала приглашение его матери, но ей хотелось увидеть его лицо, когда она сообщит ему о вечере...
Он, несомненно, обрадовался, но все ж оглянулся на Федора Михайловича, который сидел в углу гримерной и опирался на поставленную между ног шашку. Тартищев то и дело посматривал на брегет, и его мало занимали разговоры его дочери с Алексеем.
Но это казалось, что он ничего не замечал! На днях Настя рассказала ему о доверительном разговоре между ней и Лизой. Ее тоже беспокоило нежелание Лизы знакомиться с предполагаемыми женихами и то, что она избегает даже разговоров о сватовстве. На вопрос мачехи, нравится ли ей кто-нибудь из молодых людей, отвергла это предположение с таким жаром, поспешностью и негодованием, что позволила Анастасии Васильевне усомниться в ее искренности...
Оба они подозревали, кем на самом деле увлечена Лиза, но спросить ее об этом в открытую не решались. Конечно, Тартищев хотел, чтобы у Лизы был молодой красивый муж. Но жизненный опыт ему подсказывал, как трудно зачастую обрести искреннюю ответную любовь. Ведь сколько горя ждет Лизу, если она выйдет замуж по страстной любви, а взамен получит маленькую любовь человека, не способного на жертвы и самообуздание!
Он все чаще, все пытливее вглядывался в лицо Лизы, хорошенькое, но лишенное, как ему казалось, индивидуальности. Лицо, на котором только штрихами еще наметились возможности. И он невольно спрашивал себя, а есть ли у Лизы душа, подобная той, которая была у ее матери? То, что выделяет
Такие непривычные мысли теснились в голове Федора Михайловича при взгляде на дочь. И он понимал, что они вызваны вчерашней встречей в мастерской художника. Портрет Муромцевой потряс его настолько, что он долго не мог заснуть, а во сне на него нападали страшные волосатые чудовища с горящими глазами и клыкастыми пастями. Он сражался с ними не на жизнь, а на смерть, в результате проснулся с головной болью и ощущением, что его изрядно потоптал копытами табун тяжеловозов.
Вдобавок он поссорился с женой. Анастасия Васильевна недомогала. Сидела за завтраком бледная и несколько подурневшая, почти ничего не ела, обошлась парой соленых огурцов и салатом из моркови. Но он был слишком занят собственными мыслями и, когда она о чем-то спросила его, ответил невпопад и чрезвычайно раздраженно. Тогда она отшвырнула салфетку, поднялась из-за стола и ушла в спальню. И даже не вышла его проводить.
От этого, вероятно, его терзали мрачные предчувствия, а время к тому же тянулось медленно, как