честь узницы, то завтра эти кобели распояшутся еще пуще, и, глядишь, начнут приставать к их сестрам, невестам! Простые, обездоленные люди вели борьбу с самодержавием - за землю, за честь, за волю и долю, за человеческое достоинство, не отступались ни перед тюрьмами, ни перед Сибирью, ни перед виселицей. Не хотели молчать! Вырвавшись из неволи, совершая побеги из самой сибирской глуши, они возвращались в горы. Многие из них становились испытанными вожаками. И народная молва сохранила их имена: Сибир-Фарадж, Сибир-Хамам, Сибир-Геюш, Сибир-Гюльмалы,- еще и еще 'сибиряки' поневоле... Их, этих сибирских, особенно страшились самодуры-помещики, служаки в погонах...
И нынешний всеобщий ропот в тюрьме послужил уроком для каждого узника, уроком, стоившим нескольких лет иной житейской школы! У батраков, у бедного люда раскрылись глаза - люди стали хорошо различать, кто им друг, а кто враг. Они уразумели, что Гачаг Наби бьется с властями отнюдь не ради своей корысти, что их отряд всегда стоит на стороне правды, на стороне униженных и забитых. Они везде и всюду заступаются за бедных и сирых, дают отпор зарвавшимся мироедам, не щадя себя и жизни своей. И бьются они по ту и по эту сторону Аракса-реки, и в России, и в Персии, бьются со львиной отвагой!
В распрях между хозяевами и подневольными они горой стоят за брата-бедняка! И не скупятся на пули для бесчинствующих беков, ханов, меликов, мубаширов, помещиков...
И глядишь, все чаще и чаще, и по эту сторону Аракса, в Карабахе, Зангезуре, и по ту - в Карадаге мироеды всех мастей хвостом виляют, язык попридержали вроде, и худого, ^непотребного слова не услышишь от них, и кнутом, дубинкой не замахиваются, отложили до поры до времени, когда смогут подобающим образом заручиться поддержкой властей.
И чем дальше, тем больше народ помогал отряду, слагал дастаны о мыслимых и немыслимых подвигах гачагов. Пополняли люди их ряды. И при таком обороте событий не только сами господа-кровопийцы уняли спесь, но и их женам-привередницам пришлось подсластить язык, переменить обращение с прислугой, с батраками, с горничными...
Старики, старухи творили намаз дома и в мечетях за Наби и Хаджар, удальцов, а на их недругов молили всевышнего обрушить кару небесную. Ашыги слагали песни, стихи, распевали их в народе, поднимали на борьбу против самодержца и шахиншаха, помогали арестованным и схваченным чем могли.
Мятежные песни обходили кавказские края, звучали и по ту сторону, в городах и селах Персии.
То были не песни, рожденные праздной прихотью души,- то были сгустки народного гнева, воспламеняющие дух повстанцев, вдохновляющие и благословляющие их поход, песни, которые были сильнее царских штыков и шахских мечей.
Это они, неслыханные, несравненные мелодии, подвигнули гёрусских узников поднять бунт. Да, нынче мало нашлось арестантов, кто бы остался в стороне от мятежного хора! А как воодушевилась в тот день Хаджар, отважная женщина, и верная жена, дочь бедняка Ханали!
Гачаг Наби пылал жаждой возмездия, готовый воздать сполна мучителям, гонителям, всем тиранам, и, в первую очередь, он выколол бы 'недреманное око', поставленное здесь царем с посулами высочайших наград.
Ведь не от хорошей жизни покинули родной очаг Наби и Хаджар, оставили мирные труды, пустились в опасные походы по зангезурским, карабахским горам, бились в Карадаге,- по ту сторону Аракса. Их вынудили на эти скитания и походы беззаконие, рядившееся в тогу закона, вещавшее, 'именем его императорского величества'; их вынудили на это зарвавшиеся держиморды, беки и ханы, подпиравшие трон, кулаки, торгаши, всякая тунеядствующая нечисть, пиявками присосавшаяся к народу; их вынудила на это самодержавная машина, охранявшая этих господ именем закона, силой регулярных войск, жандармских нагаек и каторжной расправы; наконец, сам император, его великокняжеская, генеральская, полицейская и прочая свита, гигантские тиски гнета и насилия! И надо было сокрушить эти тиски, разломать, уничтожить! Без этого ничего не добиться, никакой мечте заветной не сбыться!
Хаджар знала, что, в случае надобности, ее могут отсюда, из Гёруса, переправить под конвоем и в другую тюрьму, считавшуюся наиболее надежной и укрепленной, своего рода крепость в крепости - в шушинский каземат. Или могло статься, что ее отправили бы этапом в Петербург, чтобы сгноить в мрачном сыром подземелье Петропавловской крепости. И что же? Можно ли отступиться, отречься от избранного пути? Нет и не было такого в душе Хаджар! Если прежде и посещали ее сомнения и колебания, то отныне они были перечеркнуты здесь, в каземате. Идти к цели, бороться еще решительнее - вот что было начертано у нее в душе. Биться с врагом до последнего. Не дрогнуть в какой бы то ни было тяжкий час, не сломиться.
То, что она была здесь единственной арестанткой, исключало всякую возможность подсунуть ей в камеру, под видом узника, какого-нибудь прожженного провокатора. Такой 'подсадной утке' не поздоровилось бы. Сама бы Хаджар, прежде чем незваный сосед переступил порог ее камеры, показала бы ему, где раки зимуют!
Растерзала бы, задушила бы, вышвырнула бы вон! Такая сила в ней всколыхнулась, поднялась, такая неимоверная, львиная мощь! И эту могучую силу вдохнул в нее удивительно дружный, единодушный ропот узников, песни, сотрясавшие стены, бунтарские гимны свободы!
И взорлили, полетели песни. Уже и мелодия в народе сложилась в ее честь 'Хаджари', и хороводы - яллы заводили на иной лад, под эту мелодию, и кружились, плясали, взявшись за руки, стар и млад, и Хаджар сердцем и душой чувствовала себя в их стихии, как-никак, она на воле при случае сама становилась 'яллы-баши' - заводилой хоровода, и ловкости, удали ее больше всех дивился Гачаг Наби. А отпляшут, отбушуют, с глазу на глаз останутся - Наби скажет:
- Да ты молодчина, Хаджар, гляжу на тебя - и сердце заходится, трепещет...
- Отчего же оно трепещет?
- Положено так: женщине - женщиной и быть! - Наби сжимал ее руку в своей жаркой пятерне. И эти горячие руки, огрубевшие в бою, в трудах, сообщали о тайном огне, бушующем в их сердцах. Наби, заливаясь краской, продолжал:
- Я вот думаю: откуда у тебя эта мужская прыть, и норов, и удаль!
- А ты не слышал,- гордая и собой, и славным мужем, отвечала Хаджар,- в народе говорят: 'что лев, что львица - норов один'.
- Слышал, как не слышать,- улыбался Наби.- Но я знаю и то...- Наби принимался гладить ее черные пышные волосы,- знаю и то, что в отваге и львица с тобой не сравнится!
- А не завидуешь?
- Ну, завидовать - это как еще посмотреть... У всех богатеев в округе при имени Наби душа в пятки уходит...
- А у Наби?
- А у Наби - когда он слышит о Хаджар!
- Терпеть не могу трусов! Глаза бы не глядели!
- Да я и самого аллаха не боюсь!
- А только что говорил: кого-то боишься.
- Да, говорил, кроме Хаджар - никого! Ничего!
- Будь иначе, разве стала бы дочь Ханали знаться с тобой?
- Знаю, из-за Наби дочь Ханали пошла скитаться по горам, по долам.
- Только ли?
- А из-за кого же еще?
- А из-за края своего, народа своего!
- То-то и народ тебя выше Наби поднимает, до небес превозносит!
- Ну нет, Наби - нам всем и голова!
- В отваге-удали Наби за тобой не угнаться.
- Так я только на миру, на пиру...- поежилась, словно от холода, Хаджар, преступая привычную грань сдержанности.- Я-то вижу, как ты заливаешься краской,- когда пляшу 'яллы'! Или вдруг тучей нахмуришься, черной-черной тучей. С чего это ты?
- Ас того, что страшусь: вдруг вдовой останешься, врагу достанешься!
- Не овдовею я, и врагу в руки не дамся!
- Мы все - в кольце огня,- Наби нахмурился.- Ведь мы против царя - сами царствовать стали...
- А ну, спой из дастана, сын Ало!